Когда король губит Францию - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повозки подпрыгивали на дорожных колдобинах. Солома выскальзывала из-под ног осужденных, и они с трудом удерживали равновесие. Мне рассказывали потом, что Жан д’Аркур всю дорогу стоял, закинув вверх голову, и волосы его падали на шею, вернее, на жирные складки шеи. О чем мог думать такой человек, как он, которого везут на казнь, а он неотрывно смотрит на небо, словно струившееся между коньками крыш? Множество раз я задавался вопросом, о чем могут думать осужденные на смерть люди в последние оставшиеся им минуты жизни?.. Корил ли граф д’Аркур себя за то, что не умел достаточно насладиться красотой, бывшей у него всегда перед глазами, той, что дает нам Господь в неизреченной милости своей? Или, возможно, думал о том, что нам вкушать все эти блага мешают какие-нибудь пустяки? Еще накануне, к примеру, он спорил о налогах и податях. А быть может, твердит себе, что попался в ловушку по собственной глупости. Ведь предупреждал же его дядя Годфруа, предупреждал... «Немедленно уезжайте отсюда!» Он, Годфруа д’Аркур, сразу почуял ловушку... «Этот пир в среднепостную неделю что-то чересчур смахивает на западню...» Если бы только дядин гонец предупредил его хоть минутой раньше, если бы Робер де Лоррис не торчал тут, на нижних ступеньках лестницы... если бы... если бы... если бы... Так или иначе, это его вина, это не вина судьбы. Достаточно было уклониться от пиршества, устроенного дофином; достаточно было не выискивать нелепых причин, чтобы оправдать свое чревоугодие: «Уеду сразу после пира, в конце концов, не все ли равно...»
Видите ли, Аршамбо, сплошь и рядом великие беды обрушиваются на людей вот так, из-за сущих пустяков, из-за ошибочных суждений или неправильного решения, принятого в обстоятельствах, казалось бы, самых незначительных, когда просто поддаешься природным своим склонностям. Допустишь ошибку в выборе, самомельчайшую ошибку, и вот она, твоя погибель.
Ах, как бы хотелось им всем получить возможность не совершать того, что они совершили, пойти иной, а не той страшной дорогой, куда они свернули по недоразумению. Вот Жан д’Аркур отталкивает Робера де Лорриса, кричит ему: «Прощайте, мессир!»– вскакивает на своего огромного коня, и уже все дальнейшее идет совсем иначе, чем могло бы пойти. Он снова видит своего дядю, свой замок, свою жену и девятерых своих детей и до конца жизни не перестает хвалить себя за то, что сумел вовремя улизнуть от короля, вернее, от королевской злой расправы... Если только, если только судьба не отметила нынешний день роковой своей метой и, торопясь без оглядки домой, он не раскроил бы себе череп, наткнувшись в лесу на сук. Как распознать, проникнуть в предначертания Всевышнего! И не надо все-таки забывать, что это неправедное судилище заставило забыть то, что... граф д’Аркур действительно участвовал в заговоре против французской короны. Но день этот не был роковым для Иоанна II, и Бог приберег для Франции другие беды, орудием коих стал все тот же король.
Кортеж достиг уже склона, ведущего к виселице, но вдруг остановился на полдороге, на огромной площади, окруженной низенькими домишками; на этой площади каждую осень устраивали конскую ярмарку, и называлась она – Поле Милосердия. Да-да, именно так и называлась. Вооруженные солдаты выстроились по правую и левую сторону дороги, идущей через площадь, оставив между собой свободное пространство длиною в три копья.
Король по-прежнему восседал на коне, держась на самой середине площади, на расстоянии брошенного камня от плахи, которую скатили с первой повозки и теперь искали для нее место поровнее.
Маршал Одрегем слез с лошади и смешался со свитой, над которой торчали головы братьев Артуа... интересно, о чем думала эта парочка? Ведь старший брат был главным виновником готовящейся казни. О, они вообще ни о чем не думали... «дражайший мой кузен Иоанн, дражайший мой кузен Иоанн...» Королевская свита выстроилась полукругом. Люди искоса поглядывали на Луи д’Аркура, когда с повозки стаскивали его старшего брата. Но младший даже и бровью не повел.
Бесконечно долго шли приготовления к казни на этой ярмарочной площади, где должен был свершиться наспех сварганенный приговор. И ко всем окошкам домишек, окружавших площадь, припали лица, посверкивали глаза.
Дофин, герцог Нормандский, повесив голову, увенчанную расшитой жемчугом шапочкой, топтался на месте рядом со своим родным дядей герцогом Орлеанским, то делал шаг вперед, то отступал, словно надеясь прогнать терзавшую его тоску. И тут внезапно раздался громовой голос толстяка графа д’Аркура, обращавшегося именно к нему, к дофину, и маршалу Одрегему:
– Ваше высочество герцог и вы, любезный маршал, ради Господа Бога, умолите короля выслушать меня, и я сумею выпросить у него прощения и расскажу ему о многом, что послужит на пользу не только ему, но и государству!
Всякий, кто слышал этот крик, долго еще будет помнить прорвавшиеся в этом голосе и предсмертное томление, и проклятие.
Движимые одним и тем же чувством, дофин и маршал подошли к королю, хотя он должен был и сам слышать голос осужденного столь же ясно. Они чуть не касались стремян его коня.
– Государь, отец мой, Христом Богом молю вас, выслушайте его!
– Да, да, сир, разрешите ему высказаться, вы же от этого выиграете! – настаивал маршал.
Но Иоанн II был жалкий подражатель. В рыцарских потехах он подражал своему деду Карлу Валуа, а то и самому легендарному королю Артуру. Кто-то ему сказал, что Филипп Красивый, решив наказать преступника, оставался до конца непреклонным. Вот и сейчас он подражал, думал, что подражает Железному королю. Но Филипп Красивый надевал шлем лишь в тех случаях, когда в том случалась надобность. И он не осуждал направо и налево первого подвернувшегося под руку, не выносил смертных приговоров лишь потому, что его грызла еще не утихшая ненависть.
– Повелите избавиться от предателей! – повторил Иоанн II через прорезь в шлеме.
Ах, каким он, надо полагать, чувствовал себя великим, каким должен был чувствовать себя всемогущим! Французское королевство на веки вечные запомнит его непреклонную волю. А он как раз упускал прекрасный случай подумать хоть минуту.
– Что ж, приступайте к исповеди,– сказал тогда граф д’Аркур, повернувшись к грязненькому капуцину.
Но король крикнул:
– Предателям не дано права исповедоваться!
Вот здесь он никому не подражал – здесь он был первооткрывателем. Он приравнивал преступление... но какое, в сущности, преступление? Преступление в том, что тебя заподозрили, преступление, что ты говорил дурно о короле и королю передали твои слова... Ну ладно, допустим, оскорбление величества, которое король приравнял к ереси или расколу. Ибо Иоанн II был помазанником Божьим, не так ли? Tu es sacerdos in oeternum...[5] Он, видимо, считал себя живым воплощением Божьим, судившим, куда направить человеческую душу после смерти. Вот за это тоже Святой отец, на мой взгляд, должен был бы сурово отчитать его...