Последняя - Александра Олайва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По-любому, – говорит она, – ты сам виноват.
Ее презрительный тон изумляет Инженера: он ожидал, что она возьмет на себя роль миротворца. Никто из операторов не замечает легкого разочарования, с которым он на нее смотрит.
Махнув рукой, Заклинатель уходит к своему одинокому ложу. Ситуация разряжается, все заканчивают есть. Этот эпизод закончится серией коротких интервью.
Азиаточка-Плотник:
– Мы все устали, проголодались и на взводе, но это было дико. Не стану говорить, будто он этого не заслужил, но все равно…
Банкир:
– Считаю ли я, что нам следовало с ним поделиться? Если бы он получил травму и ничего не мог поделать, я бы сказал «да». Но он просто решил поспать, пока мы все обустраивали лагерь. Мне немного неприятно, но почему мы должны за него работать? И потом, решил не я. Не я выиграл тот рис. Я был благодарен за то, что меня угостили.
Официантка:
– Он доставал меня два дня подряд, а потом еще и еду у меня отнял? Нет уж, блин! Пусть помирает с голода.
Заклинатель:
– Любому сообществу нужен изгой, и то, что это сообщество немногочисленное, дела не меняет. – Он проводит рукой по сальным рыжим волосам и подбрасывает дров в костер. – Им хочется, чтобы я стал их злодеем? Ладно. Я буду их злодеем.
15
Березовая улица стала передышкой хотя бы от внешних кошмаров, пусть и не от тех, которые плело мое подсознание. Тем не менее такое затишье просто означает, что приближается новое испытание. Когда мы уходим из дома, уходим из района, прорезанного улицами, названными в честь деревьев, я пытаюсь угадать, дожидаются ли устроители сигнала от паренька, или же мы должны дойти до какого-то определенного места.
Ближе к полудню мы туда попадаем – это место обустроили так, как мне еще не доводилось видеть: оно не брошено, а разгромлено. Окна перебиты, вывески сорваны. То, что я поначалу сочла неуместным валуном, оказывается машиной, разбитой о кирпичную стену. Я чувствую, как моя спина опасливо сгибается. Стараюсь не моргать на ходу. Вид этой машины заставил меня вспомнить выпускной класс школы: тогда школьный союз по борьбе с наркотиками договорился с пожарным отделением изобразить аварию пьяного водителя, использовав разбитый пикап. Добровольцы вымазались в крови из киселя и орали из машины, пока ее резали специальными ножницами. Помню, как мой приятель Дэвид выполз с водительского сиденья, с трудом выпрямился и, покачиваясь, пошел к пожарным. Пассажирка с переднего сиденья, Лора Рэнкл, «погибла». Она была милая, в отличие от большинства школьных красавиц, и Дэвид так вопил, когда ее вытащили из машины, что это оказалось ужасно мучительно. Я все твердила себе, что это не на самом деле. Старалась спрятать слезы от одноклассников, и только потом заметила, что большинство тоже прячут слезы. Мой папа знал про эту постановку. Помню, как он спросил про нее тем вечером за ужином. Не успела я ответить, как мама начала говорить о том, что, по ее мнению – по ее убеждению, – это спасет кому-нибудь жизнь и что пикап разбился именно ради этого. Я собиралась рассказать, насколько впечатляющим было это событие, но после ее слов только пожала плечами и обозвала его чересчур драматизированным.
Через несколько кварталов после первой разбитой машины столкнулись сразу несколько автомобилей. Цвет автобуса в центре этой свалки очень характерный: мне даже не нужно присматриваться чтобы понять: школьный. Школьный автобус и несколько легковушек. Когда мы оказываемся ближе, я вижу обугленный реквизит, свисающий из передней двери почерневшего седана. На мгновение мне представляется, что у него лицо Лоры Рэнкл: не то осунувшееся и неизменно печальное лицо, которое у нее появилось после того, как она забеременела, а отец ребенка ее бросил, а то лицо, которое было у нее в школе: веселое, полное радостного ожидания и любви.
– Майя, – окликает меня паренек, – в чем дело?
Это абсурдный вопрос, рассчитанный на то, чтобы заставить меня говорить. Я уже готова приказать ему заткнуться, но потом решаю, что, если я дам им интересный сюжет, меня оставят в покое. Может, если буду говорить, то смогу не приглядываться – и, может, в этом и будет заключаться все испытание. И я ему рассказываю. Подробно рассказываю ему про Лору Рэнкл и Дэвида Моро. О поддельной крови и искореженном металле, о жутком сплаве выдуманной трагедии и останков реальной.
– Потом, когда один из пожарных помог Лоре выйти из машины «Скорой помощи», она нервно так улыбалась и была в полном порядке. Это был просто сюр, – говорю я. Мы уходим чуть в сторону, огибая перевернутую тележку из супермаркета, и я продолжаю: – Я знала, что это просто игра, но все оказалось достаточно реальным, чтобы создать такое ощущение, от которого трудно было избавиться, пока все не закончилось.
Я смотрю на паренька. В конце концов он говорит:
– Ужасно странно.
Ну, хватит! «Странно». Я впервые рассказала ему нечто совершенно правдивое, а он смог сказать только, что это странно. Наверное, я это заслужила, обращаясь с ним как с личностью, а не как с живой бутафорией. Сама виновата.
Может, дело в моей близорукости, но, несмотря на то что мы уже рядом с автобусом, он все еще кажется очень далеким. Я ощущаю некую отстраненность – именно такую, какой мне хотелось, но не удалось испытывать школьницей в той инсценировке аварии. Приближаясь к нему, я обнаруживаю, что мне плевать на автобус, плевать на то, что внутри. Это не моя жизнь. Это не на самом деле.
Пока я росла, учителя и школьный психолог говорили о «настоящей жизни», словно это было нечто отличное от школы. То же происходило и в университете, хоть я и жила самостоятельно в городе с восемью миллионами жителей. Я не понимала этого тогда, не понимаю и сейчас: что это за «настоящая жизнь», если не та, которой ты живешь? С чего вдруг ребенок не такой настоящий, как взрослый? «Когда я вернусь в настоящую жизнь, – сказала мне Эми в тот вечер, перед тем как произнести страховочную фразу, – я буду болеть за тебя». Тогда мне эти слова не показались слишком странными. В тот момент испытания имели структуру, начало и конец, которые легко было опознать. Какой-то человек причал «Марш!» или «Стоп!». Мне этого очень не хватает. Сейчас все как будто одновременно поддельное и настоящее. Мир, в котором я перемещаюсь, искусственный, управляемый и обманчивый, но в нем были тот самолет, и деревья, и белки. Дождь. Мои вроде бы задерживающиеся месячные. Вещи слишком крупные или слишком мелкие для управления – и они одновременно вносят свой вклад и создают конфликт. Этот созданный ими пустой мир полон противоречий.
Мы дошли до автобуса. У меня бегут мурашки. Желтый нос автобуса сливается с серой стеной, но мне кажется, что между ними есть небольшой проход. Должен быть.
– Майя, давай лучше обойдем, – говорит парнишка.
– Я и так обхожу.
– Я имел в виду – по другой улице.
Я знаю, что он имел в виду. Я иду к задней части автобуса.
– Майя, ну, пожалуйста! Разве ты их не видишь?
Он говорит про крошечных манекенов, вываливающихся из заднего аварийного выхода. Я вижу пять или шесть. А внутри, наверное, есть еще. Я и запах их чувствую: такой же, как у предыдущих, только еще с углями.
Я смотрю на паренька. Он реагирует чересчур бурно, трясется. Мои одноклассники были более убедительными.
– Кончай это, Бреннан, – говорю я.
Я использую его имя, потому что, похоже, имена его успокаивают. Он называет меня Майей чуть ли не в каждой фразе – так часто, что создается впечатление, будто это и есть мое настоящее имя. Настоящее. Опять это слово! Когда поддельное более реально, чем настоящее, что истинно? Не хочу знать. Я сую руку в карман, тру линзу от очков и иду.
Паренек следует за мной молча. Такой неприятной бутафории у меня еще не было: распухшая и лопающаяся, почерневшая от гниения. Повсюду копошатся личинки мух: я их не вижу, но ощущаю, будто они извиваются у меня в желудке. Куча газет и мусора скопилась у заднего колеса автобуса, словно снежный занос. Я наступаю на какой-то бумажный пакет – и что-то хлюпает у меня под ногой. Ощущаю мясистый хлопок и что-то тонкое, длинное и твердое у меня под ступней.
Это не важно. Не смотри.
– Майя, я не могу.
Я уже миновала автобус.
– Иди, – требую я.
Мне не хочется поворачивать обратно.
– Не могу!
Голос у него стал пронзительным. Я заставляю себя повернуться. Я смотрю прямо на паренька, намеренно сужая свое поле зрения. Он – красно-коричневый сгусток, опознаваемый как человек, но и только.
– Майя, ну, пожалуйста!
Он просто очередное препятствие, очередное испытание. Записывающее устройство, изображающее истерику.
– Прекрати, – говорю я.
– Но я…
Он давится рыданием. Не вижу его лица, но я уже много раз видела, как он плачет. Я знаю, как кривятся у него губы, как течет из носа. Мне не нужно смотреть, чтобы знать, как это выглядит.
«Оставь его».
Не могу.
«Не хочешь».