Утро Московии - Василий Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Истинно! – в волнении подхватил Морозов. – Русь доколе же станет за петуха держатися? Русская земля здоро́ва и телом и духом, есть на ней мастера всякой железной и аже часовой хитрости! Не кто другой – не немец, не галанец, не латынянин, а кузнец русский вот эти самые часы чинил агличанину. Вот позвати его на Москву из Устюга Великого да повелеть те часы отковати!
– Часы – новое дело, – осторожно начал патриарх, опасаясь сразу пойти против решения царя, но он знал, что сына можно заставить отказаться потом, – а всяко ново дело нам самим начинати немочно, да и не обычай тому ести, да и не повелось… А и надобны ли те бойные часы?
Михаил смолчал, и Филарет хотел было продолжать в том же спокойном, усыпляющем тоне, но Морозов не выдержал:
– В здравствующем граде Москве таковы часы зело надобны!
Белые ладони Филарета заскользили по коленкам – по черной в белых полосах рясе. Заколыхался на груди крест, выдавая волнение, глаза засветились инквизиторской ярью. Все заметили в патриархе эту перемену, заметил и Филарет, что смотрят на него, но он-то привык играть на людях и, в один миг запахнув протест в себя, заговорил сдержанно, постатно:
– А не станет ли на сим граде Москве, не токмо на улицах да в кабаках, но и в соборах и в приходских церквах великий мятеж чиниться? Мне ведомо, что и без оных часов соблазн и нарушенье вере повсеместно. Мирские люди стоят по церквам с бесстрашием и со всяким небрежением, во время пения святого беседы творят неподобные со смехотворением, а иные священники и сами беседуют, бесчинствуют и мирские угодия творят, чревоугодию своему последуя и пьянству повинуясь. Во время Великого поста службы свершают зело скоро, учительные Евангелия, Апостолы, поучения святых отцов и жития не читаются. Пономари по церквам молодые – без жен; поповы и мирских людей дети во время службы в алтаре бесчинствуют. Во время же святого пения ходят по церквам шпыни[163] с бесстрашием, человек по десятку и больше, и от них по церквам великая смута и мятеж: то они бранятся, то дерутся, иные притворяются слабоумными, а потом их видят целоумными. Иные ходят в образе пустынническом, в одеждах черных и в веригах, растрепав волосы. Иные по церкви ползают, писк творят и большой соблазн возбуждают в простых людях. А по праздникам сходятся многие люди, не только молодые, но и старые, в толпы ставятся и заводят бои кулачные великие до смертного убийства, тако в сих игрищах многие и без покаяния пропадают. Сколь много их побито на тех кулачных боях за Старым Ваганьковом – того мне неведомо. Всякие беззаконные дела умножились, еллинские блудословия[164], кощунства и игры бесовские. Да еще друг друга бранят позорною бранью. Новокрещеные на веру плюют и крестов не носят, постных дней не хранят. Христиане многие в монахи постригаются, како во торговый ряд ходят, – побудут с полгода и домой уходят. А во сибирских городах православные живут с погаными заодно, иные с татарками некрещеными живут, как со своими женами, а попы иные таким ворам за мзду молитвы творят и венчают без знамен… Ересь на святой Руси.
– Истинно так! – поддакнул Трубецкой.
– Как тут не помыслить! – воскликнул Филарет. – Как не страшиться латынского духу, ежели часы те станет делати аглицкий человек! Да не выкинет ли латынска вера черны крыла от тех часов?
Все посмотрели на часы. Не слишком ли сильно восторгались ими, нет ли в том греха и потери? Морозов, до сих пор сидевший с закрытыми глазами, как бы очнулся и ответил осторожно, с умом:
– Часы не держат теплой души в себе, а посему они не приемлют ничьей веры, держат они в себе токмо разум человеческий, во железе воплощенный, а сие диво ести, и диву тому дивиться надобно, но не страшиться его. Надобно часы на башню, что супротив благолепного храма Покрова, – на Флоровску башню, – и тогда самой дикой человек, услыша бой часовой, зело удивлен будет, умом своим призадумается да просветится. А коли страшен аглицкий мастер, то повелети Измайлову, пусть пришлет он своего из Устюга Великого.
– Завтра за обоими будет послано! Телепневу велено бумагу отписати в землю аглицкую, а на Устюг Великий отправлен пристав, и станут на Москве пречудны часы бойные, башенны. И быти по сему! – Михаил сказал это царственным тоном, за которым многим послышалось вновь обретенное здоровье монарха.
Переглянулись. «Наверно, можно и по домам?» – говорили их вопросительные взгляды.
Постельничий подошел к окошку, приотворил тяжелую раму со свинцовыми переплетами, и сразу заиграли в мелких слюдяных ячейках, как желтые осы в сотах, отсветы факелов. Он долго смотрел вниз, в мягкую темноту летней ночи, чуть раздерганную факелами стрельцов.
– Факела зажгли да и ходят, – промолвил он как бы про себя. – Сказати пойти, что-де близко огонь носят, без опаски, мол…
Когда же он повернулся от окна, то увидел, что бояре и патриарх осторожно выходят из Постельной палаты: Михаил засыпал.
Глава 12
Морозов был уже немолодым человеком, и Пятницкий пост давался ему нелегко, особенно с той поры, как он сильно отравился рыбой и не мог ее много есть. Великое сидение сегодня, этот пост, болезнь царя, постоянные усилия в разговорах с боярами, патриархом и царем утомили Василия Петровича. Раскланявшись с Филаретом на переходах дворца, он упросил стражу выпустить его через Красное крыльцо, в то время как все пошли через Постельное. То обстоятельство, что он остался один, было – и это он знал по опыту – не в его пользу: бояре доро́гой перемоют ему кости за все, но усталость и тошнотное нежелание видеть их заставили его уйти в одиночестве.
У коновязи он удивился: лошади боярские стояли все, как одна. Во мраке он не поленился и прошел вдоль бревна, трогая лошадь Трубецкого, Мстиславского, Салтыкова… Отыскав свою, он ощупал стремя и сел в седло. «Где же они?» – подумалось не без интереса о боярах, но, оглянувшись на дворец, он увидел, как ходили там тени в Приемной и Крестовой. «Меня ищут! – осенило Морозова. – Думают, я остался, дабы с царем с глазу на глаз поговорить, дурачки!»
От Ивановской площади до его дома было всего-то шагов триста, но боярину следовало проехать их только на лошади, – избави бог, если пойдешь пешком, – сраму на всю Москву! Лошадь шла во тьме осторожно, да и понукать было ни к чему: дом рядом. Вот уже справа проплыло здание Посольского приказа, за ним зазеленел сад двора Мстиславского, а следующий, через узкий Константиновский переулок, двор его, Морозова. Небольшой двор, но все-таки в Кремле, тут спокойнее, ближе ко дворцу, а так поезди-ка из Китай-города или дальше по три раза на день! Однако, рассуждая о спокойствии, Морозов имел в виду спокойствие уличное, ведь тут, за стенами, не достанет камень пьяного уличного шпыня, не разбудят среди ночи криком о помощи, да и стрельцов тут столько по стенам и у башен, что если и разбушуется кто из дворни боярских дворов – скоро уймут. А вот иного спокою – от вызовов во дворец – этого тут меньше. В любой час жди, в любой час готовым будь и опаздывать не смей!
Лошадь хорошо знала эту короткую дорогу, и Морозов, по привычке доверившись ей, смотрел на звездный ковш, наседавший на шатерную луковицу храма Покрова, едва проступавшего в ночи, наслаждался звездным простором неба и чувствовал волнующую высоту кремлевского холма. Во все стороны лежал во тьме притихший город, лишь где-то далеко-далеко, справа, должно быть за Хамовнической слободой, за чертой Земляного города, замирало желтое пятно в небе – угасал пожар.
– А кто на дороге? – услышал Морозов прямо под мордой лошади.
– Боярин Морозов! Чего надобно? – спросил он, различая в темноте лезвие протазана и златоверхую стрелецкую шапку. «Кажись, из Царева полка дворянский сынок…» – не различая всей формы стрельца, предположил он, но тем не менее прикрикнул:
– Отпусти узду!
Лошадь дернулась, мотнула головой: стрелец надавил, вероятно, пальцами на ноздри, но узду отпустил.
– А не видал ли, боярин, старика седого, сухого, что валежник?
– Кто таков?
– А неведомо. Стрельцы видели, как ввечеру шастал по Кремлю, а куда схоронился – неведомо.
«Еще не легче!» – нахмурился Морозов в непонятной тревоге. Днем бы эта весть его не тронула, а темнота всегда сгущает страхи.
– Ну так чего остаиваешься тут? Ищи! – прикрикнул Морозов и тронул лошадь, но та прошла еще с десяток шагов и остановилась: знакомо пахну́ло смолой новых тесовых ворот его двора.
Воротник, с вечера сидевший на широком чурбане у калитки, заслышал еще издали и разговор, и топот лошади, заранее отворил створы ворот. Морозов слез с лошади, вольно пустив ее по двору, а сам, ощупав ногой ступени крыльца, присел.
– Погоди с лошадью! Толкни поди ключника да принесите мне молока холодного из погреба.
Между тем появился конюх, тоже ожидавший хозяина, поймал в темноте лошадь и у самой двери в конюшню стал ласково разговаривать с ней, позванивая ременным нарядом. С лестницы, похлопывая полами старого хозяйского кафтана, торопливо спускался дворский и на ходу шепотом сообщал, что все на дворе благополучно, все давно спят. Морозов никого не хотел будить, никого не хотел видеть, но он чувствовал, как насторожен двор, – слышались шорохи, шаги. Из сада, что слился чернотой своей с хоромами, вышел сторож и остановился шагах в десяти, совершенно невидимый в темноте, лишь по блеснувшему лезвию бердыша можно было узнать его.