Капли крови - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они у вас голые ходят! — визжал Дулебов.
Триродов возразил:
— Они будут здоровее и чище тех детей, которые выходят из ваших школ.
Дулебов кричал:
— У вас и учительницы голые ходят. Вы набрали в учительницы распутных девчонок.
Триродов спокойно сказал:
— Это — ложь!
Директор говорил резко и взволнованно:
— Ваша школа, — если это ужасное, невозможное учреждение позволительно называть школою, — будет немедленно же закрыта. Я сегодня же сделаю представление в Округ.
Триродов резко возразил:
— Закрывать школы вы умеете.
Скоро гости сердито уехали. Дулебова всю дорогу шипела и негодовала.
— Субъект явно неблагонадежный, — говорил Кербах.
Глава тридцать третья
Петр и Рамеев приехали к Триродову вместе. Рамеев не раз говорил Петру, что он был очень резок с Триродовым и что это надо чем-нибудь загладить. Петр соглашался очень неохотно.
Речь опять зашла о войне. Триродов спросил Рамеева:
— Вы, кажется, видите в этой войне только политический смысл?
— А вы его разве отрицаете? — спросил Рамеев.
— Нет, — сказал Триродов, — очень признаю. Но, по-моему, кроме глупых и преступных деяний тех или других лиц, есть и более общие причины. У истории есть своя диалектика. Была бы война или не была бы, все равно в той или иной форме непременно произошло бы роковое столкновение, начался бы решительный поединок двух миров, двух миропониманий, двух моралей, Будды и Христа.
— В учении буддизма есть много сходства с христианством, — сказал Петр, — только тем оно и ценно.
— Да, — сказал Триродов, — на первый взгляд немало схожего. Но в существенном эти два учения — полярно-противоположны. Это — утверждение и отрицание жизни, ее да и нет, ирония и лирика. Утверждение, да, христианство; отрицание, нет, — буддизм.
— Мне кажется, что это слишком схематично, — сказал Рамеев.
Триродов продолжал:
— Схематизируем для ясности. Настоящий момент истории для этого особенно удобен. Это — зенитный час истории. Теперь, когда христианство вскрыло извечную противоречивость мира, теперь и происходит обостренная борьба этих двух миропониманий.
— А не борьба классов? — спросил Рамеев.
— Да, — сказал Триродов, — и борьба классов, насколько в социальную борьбу входят два враждебных фактора, — социальная справедливость и реальное соотношение сия, — общественная мораль, — она всегда статична, — и общественная динамика. В морали — христианский элемент, в динамике буддийский. Слабость Европы в том и состоит, что ее жизнь давно уже пропитывается буддийскими по существу началами.
Петр сказал уверенно, тоном молодого пророка:
— В этом поединке восторжествует христианство. Не историческое, конечно, не теперешнее, — а христианство Иоанна и апокалипсиса. И восторжествует оно тогда, когда уже дело будет казаться погибшим, и мир будет во власти желтого антихриста.
— Я думаю, это не так будет, — тихо сказал Триродов.
— Что же: по-вашему, восторжествует Будда? — досадливо спросил Петр.
— Нет, — спокойно возразил Триродов.
— Дьявол, может быть? — воскликнул Петр.
— Петя! — укоризненно сказал Рамеев.
Триродов слегка склонил голову, словно смутился, и сказал спокойно:
— Мы видим два течения, равно могучие. Странно думать, что одно из них победит. Это невозможно. Нельзя уничтожить половину всей исторической энергии.
— Однако, — сказал Петр, — если не победит ни Христос, ни Будда, что же нас ждет? Или прав этот дурак Гюйо, который говорит о безверии будущих поколений?
— Будет синтез, — возразил Триродов. — Вы его примете за дьявола.
— Это противуестественное смещение хуже сорока дьяволов! — воскликнул Петр.
Скоро гости уехали.
Кирша пришел без зова, смущенный и встревоженный чем-то неопределенно. Он молчал, — и черные глаза его горели тоскою и страхом. Подошел к окну, смотрел, — и, казалось, ждал чего-то. Казалось, что он видит далекое. Темные, широко раскрытые глаза словно были испуганы странным, далеким видением. Так смотрят, галлюцинируя.
Кирша обернулся к отцу, и тихо сказал, странно бледнея:
— Отец, к тебе гость приехал, очень издалека. Как странно, что он в простом экипаже и в обыкновенной одежде. Зачем же он сюда приехал?
Слышен был скрип песчинок на дворе под шинами въехавшей во двор коляски. Кирша смотрел мрачно. Непонятно, что было в его душе, — упрек? удивление? ужас?
Триродов подошел к окну. Из коляски выходил человек лет сорока, с очень спокойными, уверенными манерами. Триродов с первого же взгляда узнал гостя, хотя раньше никогда не встречался с ним в обществе. Зная его хорошо, но только по его портретам, по его сочинениям, по рассказам его почитателей и по статьям о нем. В юности завязались было кое-какие отношения через знакомых, но скоро порвались. Даже не удалось повидаться.
Триродову почему-то вдруг стало как-то неопределенно весело и жутко. Он думал:
«Зачем он ко мне приехал? Что ему от меня надо? И как он мог вспомнить обо мне? Так разошлись наши дороги, так мы стали чужды один другому».
И было волнующее любопытство:
«Увижу и услышу его в первый раз».
И бунтующий протест:
«Слова его — ложь! Проповедь его — бред отчаяния! Не было чуда, и нет, и не будет!»
Кирша, очень взволнованный, быстро убежал. Жуткое, чуткое ощущение одиночества охватило Триродова липкою сетью, опутало ноги, серым заткало взоры.
Вошел тихий мальчик, и, улыбаясь, подал карточку, — большой кусок картона, и на нем, под княжескою короною, литогравированная надпись:
Эммануил Осипович Давидов
Голосом, темным и глубоким от подавленного волнения, Триродов сказал мальчику:
— Проси.
Досадливый настойчиво повторялся в уме вопрос, — безответный:
«Зачем, зачем пришел? Что ему от меня надо?».
Жадно-любопытным взором глядел он, не отрываясь, на дверь. Отчетливые, неторопливые слышал шаги, все ближе, — как будто судьба идет.
Открылась дверь. Вошел гость, князь Эммануил Осипович Давидов, знаменитый писатель, мечтательный проповедник, человек знатного рода и демократических воззрений, любимый многими, обладающий тайною удивительного обаяния, влекущего к нему сердца.
Лицо очень смуглое, явственно нерусского типа. Скорбная черта слегка опущенных в углах губ. Короткая, острообрезанная, рыжеватая бородка. Волосы рыжевато-золотящиеся, слегка волнистые, остриженные довольно коротко. Это удивило Триродова: на портретах он видел князя Давидова с длинными, как у Надсона, волосами. Глаза черные, пламенные и глубокие. Глубоко затаенное в глазах выражение великой усталости и страдания, которое невнимательный наблюдатель принял бы за выражение утомленного спокойствия и безразличия. Все лицо и все манеры гостя выдавали его привычку говорить в большом обществе, даже в толпе.
Он спокойно подошел к Триродову, и сказал, протягивая ему руку:
— Я хотел вас увидеть. Уже давно я слежу за вами, и вот наконец пришел к вам.
Триродов, с усилием преодолевая волнение и темную чувствуя в себе досаду, говорил принужденно-любезным голосом:
— Я очень рад приветствовать вас в моем доме. Я много слышал о вас от Пирожковских. Вы знаете, конечно, — они вас очень любят и ценят.
Князь Давидов смотрел проницательно, но спокойно, слишком, может быть, спокойно. Казалось странным, что он ничего не ответил на слова о Пирожковских, как будто бы слова Триродова прошли, как мимолетные тени легких снов, мимо него, даже не задев ничего в его душе. А между тем супруги Пирожковские всегда говорили о князе Давидове, как о хорошем знакомом. «Вчера мы обедали у князя», — «князь кончает новую поэму», — просто «князь», давая понять, что речь идет об их друге, князе Давидове. Впрочем, вспомнил Триродов, у князя Давидова много знакомых, и собрания в его доме всегда многолюдны.
Триродов спросил гостя:
— Позвольте предложить вам что-нибудь съесть или выпить. Вина?
— Если можно, чаю, пожалуйста, — сказал князь Давидов.
Триродов нажал кнопку электрического звонка. Князь Давидов говорил все тем же спокойным голосом, — слишком спокойным:
— В этом городе живет моя невеста. Я приехал к ней, и воспользовался случаем побеседовать с вами. О многом хотел бы говорить с вами, но не успею сказать всего. Поговорим только о наиболее существенном.
И он заговорил, не ожидая ответов или возражений. Пламенная лилась речь, — о вере, о чуде, — о чаемом и неизбежном преображении мира посредством чуда, о победе над оковами времени и над самою смертью.
Тихий мальчик Гриша принес чай и печенье, и неторопливыми движениями расставлял их на столе, часто взглядывая на гостя, синеглазый, тихий.
Князь Давидов с укором взглянул на Триродова. Сдержанная усмешка дрожала на губах Триродова, и упрямый вызов светился в его глазах. Гость ласково привлек к себе Гришу, и нежно ласкал его. Спокойно стоял тихий Гриша, — и мрачен был Триродов. Он сказал гостю: