Майя Кристалинская. И все сбылось и не сбылось - Анисим Гиммерверт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Учительница первая моя» — так могла бы назвать Рину Майя Кристалинская и спеть для нее школьный вальс Дунаевского, без которого и по сей день не обходится первое сентября. Но Майя в ту пору не задумывалась о том, будет ли вторая, третья учительница. Она пела, потому что не могла не петь, и аккуратно ходила на лекции, семинары и лабораторные работы, в сессии сдавала экзамены и зачеты, числилась студенткой успевающей и переходила с курса на курс в полном соответствии с планом учебной подготовки специалистов в области самолетостроения.
Первый курс, второй, третий… Кажется, так будет до самого окончания института — учеба в «сопровождении хора». Два-три раза в неделю оставаться после занятий на репетицию. Приезжать на улицу Огарева и слушать «Реникс».
Но в конце четвертого курса Орлова-Колик объявила, что покидает институт. И что вполне возможно, хор будет и дальше жить и трудиться и даже брать первые места на смотрах, но уже с другим хормейстером. И действительно, ее уход стал болью для доброй сотни студентов, влюбленных в это потрясающее изобретение человечества — хоровое пение. Вот так, вдруг расстаться с человеком, который отладил эту трудно поддающуюся управлению машину, сделал ее работу бесперебойной, а звук хора — ласкающим ухо.
Рина попрощалась с МАИ, но институт все равно прочертил след в ее жизни — там остались ее бывшие хористы, забыть которых было невозможно, там оставалась и Майя Кристалинская, но для нее Рина не исчезла. Она могла снять трубку, позвонить ей и, услышав доверчиво-деликатный голос Рины, тихо сказать: «Рина, это я. Можно к вам?» И услышать радостное: «Да, Майка!» И Рина, готовая немедленно распахнуть двери, уже торопила ее: «Давай быстрее! Ждем!»
Елизавета Алексеевна Лобачева живет в скромно обставленной небольшой квартире на последнем этаже кирпичной пятиэтажки в Старо-Зыковском переулке, что близ Петровского парка. До парка — рукой подать, и погулять в нем хорошо, и посидеть на скамейке возле огромной клумбы с цветами, но это — летом, а вот зимой Елизавета Алексеевна выходит из дома редко, только по крайней надобности — скользко нынче в Москве, улицы не убирают, лед не скалывают, как раньше; когда с шести утра дворник Фомич, кряжистый старик в чистом фартуке, ломиком, потихоньку разбивал лед на мелкие куски, сгребал их в кучу широкой лопатой, и из-под ледяной корки виднелся серо-черный асфальт. Сегодня улицы никто не чистит, и уж не для того ли, чтобы старики сидели дома и не толкались в городском транспорте со своими тележками на скрипучих колесах, мигрируя из района в район в поисках продуктов подешевле. Сегодня капиталистическая Москва неприветлива к старости, вот и бросила их в объятия коммунистов с надеждой на возвращение ушедших в прошлое порядков. Но, увы, дворника Фомича с ломом и лопатой уже никогда не видать расползшейся по бывшему ближнему Подмосковью столице.
Елизавета Алексеевна дома работает. Она сидит за столом, на котором перед ней толстенная «амбарная» книга, почти вся исписанная. Мемуары? Похоже, так, но — не совсем. Мемуары она уже написала и издала. В «амбарной книге» — очерки о тех, с кем была рядом многие годы своей большой жизни. А Елизавета Алексеевна уже разменяла девятый десяток.
Очерк — о Майе Кристалинской — идет за № 57.
А немногим более десяти лет назад овация захлестнула Колонный зал Дома союзов, когда Елизавета Алексеевна вышла на сцену — «красивая и молодая»; красота-то оставалась, но с молодостью ее в тот день связывали рукоплескания тех, кто знал ее не один десяток лет. Одни сидели в зале, другие стояли на широкой, как аэродром, сцене — на ней выстроился хор, еле помещавшийся на площадке, ряды первых и вторых сопрано, альтов, баритонов, теноров, басов, все, что положено иметь хору высокого уровня, и величальная ей, каким стал «Полонез» Глинки, — женщине, положившей жизнь свою на то, чтобы из этих сопрано, альтов и басов сложилась музыка, утопающая сегодня в любви, что вернулась к ней сюда, в Колонный зал, «через годы, через расстояния».
Ей в тот день исполнилось семьдесят.
У хоровиков (так зовут только дирижеров) покоя не бывает, отдых для них — одна видимость, просто отведенное время суток: уши навострены на человеческие голоса скопом, и то, что обычное ухо не расслышит из-за гула голосов, хормейстер четко уловит и, засыпая, все еще будет слышать гул басов и звон сопрано — как галлюцинация, неотвязное наваждение, — и во сне может привидеться: «Стоп, фальшиво поете! Пожалуйста, на терцию выше». Не знаю, не берусь утверждать, но куда деться хормейстеру, если вся его жизнь — в многоголосье, сосредоточенном в его слухе?
Вот и в Колонном зале жизнь эта промелькнула за несколько часов, и с каждым, кто говорил со сцены, было связано только приветное, вот оно и вспоминалось… И оказалось, что все в ее жизни вроде было хорошо, гладко, сплошные благодарности учеников, объятия да поцелуи коллег и бесконечные награды начальства.
Но лаврами она не увенчана, ордена на грудь ей не вешали, премий не предлагали, а звание дали — да такое, что только для самодеятельности и введено, — заслуженный работник культуры. Не народная артистка, не заслуженный деятель искусств; значит, не положено. Или, скорее всего, недостойна. У Елизаветы Алексеевны характер прямой и хлесткий, как стек. Не терпит и никогда не терпела несправедливости, умела разглядеть тех, кто любит угождать, льстить. И спуска им не давала. А еще умела постоять за ребят своих, хлопнуть дверью, если так требовала ее непокорная душа.
Вот так однажды, обидевшись на несправедливость, Лобачева покинула свой пост художественного руководителя большого, хорошо известного в Москве хора, созданного и поставленного на ноги ею же, и ушла, хлопнув дверью, из ЦДРИ, и весь ее хор — все сто пятьдесят человек бросили свой уютный и престижный дом и пошли за ней, чтобы снова быть рядом и снова петь по взмаху только ее руки, и ничьей другой. Такого в Москве еще не бывало. Хор в этот день сменил всего лишь свое название.
Очерк № 57 — «Майя Кристалинская» — написан в прошлом году.
«По очень большому конкурсу в Хор московской молодежи, организованный по инициативе горкома комсомола, в ЦДРИ СССР была принята щупленькая, очень скромно одетая, обаятельная девушка с красивым грудным голосом — Майя Кристалинская…»
Я приготовил свой диктофон.
— Пожалуйста, Елизавета Алексеевна, начните с самого начала о себе.
И включил диктофон.
— Я родилась в деревне, выросла у бабушки, собирательницы русских песен. К ней приезжали из Москвы с какими-то аппаратами дяди и тети, и она им пела песни. Я с детства жила в песне. Когда меня привезли в Москву, семилетней, мама однажды сводила меня в церковь, и я услышала хор и увидела, что там поют дети. Я не могла уйти из церкви, не умолив маму поговорить с регентом. Регент меня послушал и сказал маме: «Да это русский соловей». Церковь находилась на Большой Спасской улице и была одной из немногих действующих в Москве после революции. Было это в 1925 году. Первое впечатление от музыки, хора я получила именно там. В рождественскую службу у креста я пела с Толей Орфеновым, будущим солистом Большого театра, у него был высокий тенор.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});