Том 1. Серебряный голубь - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— A y вас дети есть?
— Есть.
— Чем же они занимаются?
— Сын в университете…
— Бедный, в таком случае он — погиб, — вздохнул барон в неподдельном ужасе.
— То есть как?
— Да очень просто: для умственного труда нужен отбор и хорошая наследственность…
Этого вовсе Еропегин не понял; он только понял одно: барон был хотя и чудак, а такая деляга, что лучше уж не путаться с ним в дела.
Вагон закачался из стороны в сторону; уже из-за горбатой равнины выдался лиховский шпиц; прошла мельница, потянулись вагоны; поезд остановился; два лиховских носильщика стояли панами; пассажиры умоляюще кидались на них; тут же шнырял экономический староста с льняной до пояса бородой, испуганно заглядывая в окна вагонов и отыскивая господ; расторопный лакей уже вбежал в отделенье, и ему передал теперь барон свой плед и несессер: «Сделайте милость, облегчите меня, мой друг!»
— До свиданья, — протянул кротко барон свою мягкую руку Еропегину, не снимая, однако, перчаток, — и уже вот он скрылся в лиховской толкотне.
Духота
Жарило: Лука Силыч едва не обжегся, коснувшись железа пролетки; из головы его барон не выходил, как не выходила босоногая Аннушка, которая вот — ждет ли его сейчас, такую рань; небось, спит себе: сама-то Фекла Матвеевна встает разве что к одиннадцати часам. Странное дело: точно стены дома его были отравлены болезнью; едва попадал он домой, бесконечная одурь сознанием его овладевала, и все ему дома казалось не по себе: Фекла от него свои утаивала глаза; слуги косились и точно от него что поприпрятывали. Душно ему, а тут еще этот барон с судной угрозой.
Уже они подъезжали к Ганшиной улице, в конце которой виднелся деревянный его особняк, а кругом теперь с неба валились на землю душные тучи, хотя было едва ли восемь часов утра: быть грозе, быть.
Долго звонился Лука Силыч у своего у подъезда: никак не дозвонишься; все, что ли, спят? Из насупротив домика, где проживал портной «Цизик-Айзик», на него уставилась соболезнующая жидовка, вся состоящая из морщин и тряпья; она махала рукой Луке Силычу:
— Звоните, звоните… Недозвонитесь: у прислуха-то ваша ночью буль пир; с пять часов утра выходиль Сухоруков, выходиль Какуринский, вы-ходиль старушонка с приюта.
«Это что же такое?» — подумал Лука Силыч: мало было судьбе слабостью, да тошнотою, да мыслями о босоногой Аннушке его затомить; мало было, чтобы три битых часа петербургский сенатор в вагоне ему такое развел, что до сих пор едва он может очнуться; нет, извольте еще по приезде порядок наводить всякий (Лука Силыч крепко стоял за порядок). Отчаявшись дозвониться, Лука Силыч сошел со ступенек крыльца и что есть мочи заколотил в ворота; за воротами тогда раздалось чавканье и сопенье, засов заскрипел, и Иван Огонь выставил свое воспаленное, заспанное лицо; увидев хозяина, он законфузился, опустив злобно глаза.
— Что это у вас без меня по ночам за гости? — вскинулся на него Лука Силыч, но Иван Огонь молчал, как пень.
— А?… — продолжал Еропегин его допрашивать.
Но Иван Огонь будто бы даже озлился:
— Каки-таки хости? Никаких таких хастей не видывам!..
— Да ты руками-то не размахивай, не приучайся к тому: опусти руки…
— Да я, да што: никаких хастей, во те хрест, не и видом-то не видал.
— Ладно, а что жидовка-то мне говорила? — обернулся Лука Силыч к портновскому окну; но там уже у окна не торчала жидовка.
— А жидовка — жидовка и есть: жидовка всякое брешет; верьте, пожалуй, жидовке… Жидовка…
— Не рассуждай руками, опусти руки, пришей их там, что ль… Бери вещи! — изнемогает Лука Силыч. — Там уж мы разберем… Ишь, быть грозе…
— Да, — почесался за ухом, озираясь на небо, Огонь, — нахлобучило…
Сухо и важно проскрипел сапогами хозяин в свой кабинет; пусто и густо в его кабинете; он опустился в кресло; скоро защелкали его счеты, загремели ключи, шелестели меж пальцев бумаги, квитанции, векселя и расписочки; с беспокойством он пересматривал бумаги по граабеновскому делу и начинал понимать, что барон-то ведь, пожалуй, и прав: с эдакими бумажками не ограбишь старушки, а разве что только напугаешь; не час, и не два хозяин изнемогает от мыслей, слабости, тошноты да какой-то сухой грусти: вот тоже сторож Иван; не раз казалось хозяину, что и сторож Иван угрюмо подглядывает за ним для какого-то такого обмана — отпустить бы его, отпустить, не медля…
Вдруг внимание его отвлеклось; у себя в пепельнице он замечает окурок; руку купец протянул, окурочек со всех сторон осмотрел и решил, что таких папирос гости его курить не могли; значит, кто-то тут в его отсутствии, в кабинете сидел; кто бы это мог быть?
Смотрел: и чехол-то на кресле сдвинут, и на ковре-то сухой грязи шлепок под креслом; Фекле Матвеевне тут нечего делать, да и грязи шлепка она не посадит. «Гости, значит, это сюда без меня повадились, — думает Еропегин, — Фекла, значит, об этом знает, а мне — ни слова: то-то вот она давненько в глаза не глядит; может, какого любовника завела — тьфу!» Луку Силыча так затошнило от этой мысли, что он сплюнул, представив себе «лепеху» в роли любовницы.
— Нет, это не дело! — решил он и вспомнил, как жидовка ему говорила: и Сухоруков-де, медник, и — старушонки приютные ночью тут были — что за черт! Чего им у меня по ночам надо! — Вспомнил про стрекотанье да шиканье по углам Лука Силыч, вспомнил, как стены дома на него вот более году хмурятся, и даже в пот бросило: — Нет, это я все расследую: погодите, Фекла Матвеевна, погодите; я уже вас научу, как в собственном моем доме тайны от меня заводить, да пиры без ведома без моего устраивать…
Позвонил:
— Позвать Федора.
Появляется Федор, с перепоя.
— Кто нынче ночью тут у нас был?
— Не могим знать: кажись, никого не было…
— А ты, брат, видно, опять за алкохоль! Федор почесывается:
— Малость повыпивал: поднесли…
— Как ты это признаешь, я тебе должен сказать: несчастный ты человек, коли употребляешь алкохоль: это большое зло, и пропащий тот человек, который употребляет алкохоль.
— Верно, сознаю — паразит человеческий…
— Ну, это ты глупо сказал: разве может п а-р а з и т человеческий? Что такое п а-р а-з и т? Можешь ты это разобрать?… Ну, пошел!..
Так: Федора, значит, они подпаивают — Федор не в стачке; ладно, ладно — все разберем, что и как. Сидит Лука Силыч, посверкивает глазами — губы сжал, а самого-то тошнит, в виски бьет, и слабость пуще прежнего одолевает: Федор, барон, обманные поступки… Сухая снедает Луку Силыча грусть. А уже в доме встают: топотанье, посуды звон, шлепанье туфель Феклы Матвеевны; все уже знают — сам из Овчинникова вернулся.
А не в урочный день пожаловал из Овчинникова Лука Силыч: никто его эдакую рань не ожидал. Что было тут — иии! Целую без него промолились ночь голуби, и даже не в бане, а в столовой; до моленья же было у голубей важное совещанье; совещались о том, что политические разговоры да прокламации временно пора прекратить; уже полиция рыскала по следам голубей; слишком явно в Лихове раздавались с черными с крестами листки; нет-нет, и накроют; особенно после грачихинских беспорядков да бунта попика Николая всякие в Лихове завелись строгости; пожаловал сюда эскадрон; помнили лиховцы, как Фокиных да Алехиных с перекрученными руками везли на телегах по Паншиной улице — в острог. Выгнанный из семинарии семинарист долго пытался отстаивать лиховскую политическую платформу, но Сухорукое медник стал на своем; по этому поводу неприятный у них разговор вышел: об уме.
— Я, можно заметить, не дурак и умнее многих по политичности…
— Я сам не дурак: еще неизвестно, кто умнее…
— Как это вы странно говорите! Невежливо даже, можно сказать, обидно. Я еще не встречал человека умнее себя. Бывают, можно найти, но редко. Я еще не встречал… Я с вами больше не могу продолжать разговор, не желаю: можете говорить, я не слушаю, — надулся было Сухоруков; но их помирили. Все-таки медник настоял на своем, и с политикой голуби пока что поприкончили.
Среди причитаний приютских старушек «лепеха» прочла столяра Кудеярова цидулю о том, что уже дитё голубиное, человеческое, нарождается от духовных двух человеческих естеств; голуби передавали друг другу, что вокруг Целебеевской волости целое-де происходит движенье и везде голубям там — приют да ласка
Фекла Матвеевна утром перед собраньем ту получила цидулю чрез нищего, чрез Абрама, и тут же решила на следующий день в Целебеево съездить, на те посмотреть места, под предлогом побыть в деревеньке, наведаться на мельницу; в те времена Фекла Матвеевна дни и ночи в отсутствие мужа молилась, так что маленечко она сдала, пообвисла; но сами глаза еще более от того стали лучисты и чисты: моська моськой — глаза преангельские.