При свете Жуковского. Очерки истории русской литературы - Андрей Немзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Средневековая Германия («Елена»), Франция Короля-Солнце («Луиза Лавальер»), Сицилия неведомо каких, но уж точно не нынешних времен («Вечный жид») – вот фон поэм Бернета. Где-то далеко, где все не по-здешнему. Едва ли единственная допущенная в стихи конкретика растет из воспоминаний о русско-турецкой войне (1828–1829), в которой участвовал поручик Жуковский. Впрочем, экзотические турецко-молдавские легенды можно сочинять и не сражаясь. И Восток у Бернета в первую очередь вычитанный, а лишь во вторую – увиденный: гарем, одалиски, гяуры, паши, бунчуки, шальвары, ятаганы, страсти…
Бернет – поэт заведомо книжный. И в чтении не самый разборчивый. Конечно, приоритетные позиции в круге его чтения занимают Байрон и французские романтики, но и третьесортная беллетристика тоже без внимания не остается. Очень похоже, что трогательная история о чистой и прелестной возлюбленной Людовика XIV почерпнута прямиком из душеспасительного старинного романа, сочиненного славной госпожой Жанлис. Да не все ли равно, откуда пришла красивая и трогательная история? Захлебывающаяся поэтическая речь Бернета течет неостановимо, весомое мешается со случайным, изысканное с претенциозно пошлым, самовыражение с дежурными штампами. Громоздящиеся друг на друга яркие эпитеты не делают картину живой, но завораживают читателя, погружают его в состояние, похожее на сомнамбулический транс. Из льющихся строф Бернета трудно вырваться:
И с громом по огням валилсяРекою золота каскад;И, далеко превысив ели,Сапфирный водяной кристаллЖивой колонною стоял;И рокотали, и шипелиФонтаны; ветерки поройДробили их игривый стройНа брызги снеговой метелиИ, радость разнося кругом,В толпу метали жемчугом.
Это из той же «Луизы Лавальер», и надобно признать: подобного слияния огня, воды, света и снега, где и понять нельзя, что метафорично, а что конкретно, в русской поэзии раньше не было и, пожалуй, до блоковской «Снежной маски» не будет. Весь мир оборачивается зыбкостью наваждения, переливами манящей многоцветной тайны.
Пусть море в дни покоя, летом,Сияет беспредельным светом,Воздушной синевой сквозит:Но для меня кристалл минутный,На время ясный, вечно мутный,Лица небес не отразит!
Что-то знакомое чувствуешь в этих звучных, играющих антитезами, перетеканием смыслов, самоупоенных строках. И не только в интонации, одновременно плавной и судорожной, но и в центральном мотиве – в этой воде, прикидывающейся зеркалом, бесконечно подвижной, прозрачной, влекущей в неведомую глубину. Поэма «Вечный жид» (цитата оттуда) опубликована в 1839 году. За девять лет до нее появились лермонтовские строки:
Я видал иногда, как ночная звездаВ зеркальном заливе блестит;Как трепещет в струях, и серебряный прахОт нее рассыпаясь бежит.Но поймать ты не льстись и ловить не берись:Обманчивы луч и волна.
Бернета с Лермонтовым роднит многое: и тоска по особенному мерцающему миру, и ощущение иллюзорности всего окружающего, и внутренняя неотрывность автора от героев, и тяга к лирической поэме, и любовь к антитезам и многословным монологам, и странное соединение отделанного стиха с поражающими неловкостями. Только то, что у Лермонтова мы склонны не замечать, у Бернета бросается в глаза. Б. М. Эйхенбаум в свою пору точно констатировал: «Трагичны его (Лермонтова. – А. Н.) усилия разгорячить кровь русской поэзии, вывести ее из состояния пушкинского равновесия – природа сопротивляется ему, и тело превращается в мрамор». Это не только, а может быть, и не столько о Лермонтове. Это о кризисе русской поэзии 1830-х годов, из которого поэты выходили по-разному. Бернет не вышел. Даже скандальная слава Бенедиктова ему не досталась. За несколькими годами удач (1838–1840) последовало забвение. Глухое и прочное.
В 1843 году Бернет, угадывая новую моду, опубликовал поэму из современной жизни. «Чужая невеста» была писана октавами, автор стремился шутить, следовать – в меру собственного разумения – традиции «Домика в Коломне». Получилась, однако, несмотря на весь «деревенский юмор», роковая история, венчающаяся поединком ближайших друзей со смертельным исходом. Воистину прав был Бернет, несколькими годами прежде воскликнув: «О не желайте громких песен / От неизвестного певца!» И хороша поэма не попытками выдержать иронический тон, не «бытовыми подробностями», не страстями, сбивающимися на пародию, или пародиями, которые легко воспринять всерьез, а совсем другим – местами-временами вычурным, но увлекающим, а иногда по-настоящему грациозным стихом:
Октава, дочь морей лазурных, нежитМладую грудь, как звучный плеск валов;Пронзительный суровый свист и скрежетЖелезных, бореальных языковСмолкает в ней; ушей она не режетОднообразной стукотнёю слов;Живой каскад она, играя, мечетРифмический, волшебный чет и нечет.
«Рифмический, волшебный чет и нечет» – это настоящая жемчужина. И в рассеянном по старым журналам стиховом «мусоре» Бернета отнюдь не единственная. Все-таки не зря наш скромный сочинитель любил слово «жемчуг».
1985Заметки о мистерии В. К. Кюхельбекера «Ижорский»
В наиболее авторитетном издании сочинений В. К. Кюхельбекера начало его работы над мистерией «Ижорский» датируется 1826 годом[53], что не может не вызывать весьма серьезных сомнений. Схваченный в Варшаве 19 января 1826 года, доставленный в Петербург 21 января, Кюхельбекер, как и прочие участники декабрьских возмущений и члены тайных обществ, находился под следствием и судом до июля; по оглашении приговора он отправлен в Кексгольмскую крепость (27 июля), где пробудет до 30 апреля 1827 (переведен в Шлиссельбург)[54]. Ни в Кексгольме, ни в Шлиссельбурге поэт не имел возможности работать – ситуация изменилась лишь с переводом в Динабургскую крепость (октябрь 1827), когда Кюхельбекер получил неофициальное разрешение на литературные занятия[55]. В додинабургский период заключения Кюхельбекер сочинял без бумаги и чернил, следовательно речь тут может идти лишь о сравнительно небольших лирических стихотворениях, а не о таком крупном и сложном полиметрическом опыте, каким является «Ижорский». Ни одно из додинабургских сочинений не досягнуло печати в 1827 – первой половине 1828 годов – ряд тюремных стихотворений появился только в альманахах Дельвига «Северные цветы <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 27 декабря 1828) и «Подснежник <…> на 1829 год» (цензурное разрешение – 9 февраля 1829). Скорее всего именно их Кюхельбекер называет «некоторыми безделками, сочиненными <…> в Шлиссельбурге» в «нелегальном» письме к Пушкину и Грибоедову от 10 июля 1828[56]. До Динабурга у Кюхельбекера нет контактов с внешним миром. Между тем отрывок из «Ижорского» появился в № 1 журнала «Сын отечества» за 1827 год. Это обстоятельство ясно указывает на додекабрьское происхождение хотя бы одного фрагмента «Ижорского» – вероятно, он находился в бумагах, оставшихся на квартире Н. И. Греча, с которым Кюхельбекер тесно контактировал в 1825 году[57]. Эти предположения подтверждает обнаруженная Е. П. Мстиславской рукопись с началом «Ижорского», которую исследовательница без аргументации датирует январем-мартом 1825 года[58] (в это время Кюхельбекер находился в Закупе – смоленском имении старшей сестры, Ю. К. Глинка). Нам представляется, что в творческую историю «Ижорского» могут быть внесены некоторые уточнения[59].
В феврале 1827 года Н. М. Языков писал из Дерпта брату А. М. Языкову: «Видел ли ты в № 1 С<ына> О<течества> отрывок из драмматической поэмы Ижорской? Ведь, ето остаток после Кюхельб<екера>. Он мне читал его еще запрошлым летом: кончил ли? Любопытно, что вышло; он хотел сделать из него Фауста»[60]. Выражение «запрошлым летом» (особенно в сочетании с усилительным «еще») скорее всего указывает на лето 1824 года («это лето» – 1826 года, «прошлое» – 1825-го, «запрошлое» – 1824-го). В 1824 году по окончании университетского семестра Языков отправляется через Петербург и Москву (где об эту пору живет Кюхельбекер) в родную симбирскую губернию. Гораздо менее вероятно, что «запрошлым» Языков именует лето 1825 года: в таком случае встреча поэтов произошла во время короткого наезда Языкова в Петербург[61]. (В этом – для нас весьма сомнительном – случае подтверждение получает датировка Е. П. Мстиславской.)
Характерная для Языкова небрежность эпистолярного стиля не позволяет с точностью установить, что именно читал Кюхельбекер младшему знакомцу: только фрагмент, опубликованный в «Сыне Отечества», или также и другие эпизоды мистерии. Ясно, однако, что просто чтением дело не ограничилось – Кюхельбекер разъяснил свой замысел («сделать из него Фауста»), а Языков этим замыслом заинтересовался. Порукой тому более раннее письмо А. М. Языкову (20 сентября 1825), где вслед за ироническими предварительными суждениями о готовящейся к печати драматической шутке Кюхельбекера «Шекспировы духи» следует вопрос: «Не слыхать ли чего об русском Фаусте или о русских Фаустах?»[62]. Это беглое замечание, на наш взгляд, указывает на большую вероятность версии о знакомстве Языкова с текстом «Ижорского» в 1824 году. Если общение поэтов произошло петербургским летом 1825 года, то отделяет его от письма лишь два месяца – срок явно недостаточный для завершения масштабного замысла, о котором недавно узнал Языков.