История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ну что ж, вероятно, настало другое время, что касается поэзии (а к ней имеет отношение и некто Чарльз Буковски), то в данный период мы попросту лишены движущей силы, приводящих в трепет новаторов, людей, богов, крутых ребят, способных вытряхнуть нас из постели или заставить шевелиться в кромешном аду фабрик и улиц, нет больше Т. С. Элиотов; Оден умолк; Паунд дожидается смерти; Джефферс оставил после себя лакуну, которую не заполнить никакому любовному сходняку хиппи в Большом Каньоне; даже старик Фрост и тот был наделен известным благородством души; Каммингс не давал нам уснуть; Спендер («и в этом человеке жизнь угасает») больше не пишет; Д. Томаса сгубили американское виски, американский восторг и американская женщина; даже Сэндберг, давным-давно растерявший талант и входивший в американские аудитории, тряся нестрижеными серебристыми волосами, даже Сэндберг получил от смерти пинка под зад.
это надо признать: титаны ушли, и пока еще не явились титаны, способные их заменить, может быть, виновато время, может быть, виновато вьетнамское время, африканское время, арабское время, вполне возможно, что народ хочет большего, чем говорят поэты, вполне возможно, что последним поэтом будет народ — если повезет, видит бог, поэтов я не люблю, мне не нравится сидеть с ними в одной комнате, хотя нелегко найти то, что любишь, на улицах, похоже, искать бесполезно, человек, который заливает мне бак на ближайшей заправочной станции, кажется самой гнусной и мерзкой скотиной, а когда я вижу фотографии моего президента или слышу, как он произносит речи, он представляется мне разжиревшим шутом, неким тупым восковым существом, наделенным правом распоряжаться моей жизнью, моей судьбой, как и жизнями и судьбами всех остальных, и мне это непонятно, и поэзия наша такова, каков наш президент, мы, бездушные люди, таким его создали, а значит, мы его заслужили, пуля наемного убийцы Джонсону не грозит, и не из-за дополнительных мер безопасности, а потому что убивать мертвеца — весьма сомнительное удовольствие.
так что вернемся к профессору и его вопросу: кого включить в книгу подлинно новой поэзии? я бы ответил, что никого, забудьте о книге, шансы почти нулевые, если хотите прочесть что-нибудь по-настоящему энергичное и человечное, без обмана, могу посоветовать Эла Парди, канадца, но, право же, что такое канадец? всего лишь неведомо кто, сидящий неведомо где на ветке какого-то дерева, вряд ли в своем уме, и горланящий в кружку с домашним вином прекрасные, вдохновенные песни.
время покажет, если оно у нас еще есть, время покажет нам, кто он такой.
так что, профессор, весьма сожалею, но я ничем не мог вам помочь, иначе у меня возникла бы некая роза в петлице (ЗЕМНАЯ РОЗА?), мы в растерянности, и это касается Крили, вас и меня, Джонсона, Дороти Хили, К. Клея, Пауэлла, последнего хемовского дробовика, глубокой печали моей маленькой дочки, бегущей по комнате мне навстречу, каждый из нас все острее и острее чувствует чудовищную утрату души и цели, и мы все упорнее пытаемся отыскать себе кого-нибудь вроде Христа перед Катастрофой, но так и не сумели найти ни Ганди, ни РАННЕГО Кастро, лишь Дороти Хили с глазами как небо, а она грязная коммунистка.
вот такие дела. Лоуэлл не принял приглашения Джонсона на некий прием в саду, это было неплохо, это было начало, но, к несчастью, Роберт Лоуэлл хорошо пишет, чересчур хорошо, он застрял где-то между поэзией стеклянного типа и суровой действительностью и не знает, что делать, — в результате он сочетает то и другое и умирает и в том и в другом. Лоуэлл очень хотел бы стать живым человеком, но в своих поэтических замыслах он — скопец. Гинзберг между тем крутит у нас на глазах гигантские экстравертные сальто-мортале, отдавая себе отчет в существовании бреши и пытаясь ее заткнуть, по крайней мере, ему известно, что с нами стряслось, — ему недостает артистизма, чтобы это исправить.
ну что ж, профессор, спасибо, что заглянули, в мою дверь стучатся многие странные люди, слишком многие.
я не знаю, что с нами станет, нам нужна большая удача, а мне не везет в последнее время, да и солнце становится ближе, но какой бы мерзкой Жизнь ни казалась, все-таки стоит еще денька три-четыре пожить, ну что, осилим еще немного?
Посвящение Уолтеру Лоуэнфелзу
он стряхнул с себя похмелье и встал с постели, а там они — женщина с ребенком, — он открыл дверь, и вбежала малышка, а за ней — женщина, из самого Нью-Мексико, хотя сначала они заехали к большой Билли, лесбиянке, малышка бросилась на кушетку, и они сыграли в новую встречу друг с другом, было приятно увидеть малышку, было чертовски приятно увидеть малышку.
— у Тины заражение на пальце ноги, я очень волнуюсь, два дня я была в каком-то оцепенении, а когда вышла из него, у Тины заболел пальчик.
— нельзя было позволять ей ходить босиком в дворовый сортир.
— КАКОЕ ЭТО ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЕ! ВЕСЬ МИР — СОРТИР! — сказала она.
эта женщина редко причесывалась, одевалась в черное в знак протеста против войны, не ела винограда в знак солидарности с бастующими виноградарями, была коммунисткой, писала стихи, посещала хипповые любовные сходняки, лепила из глины пепельницы, непрерывно курила и пила кофе, коллекционировала разнообразные чеки от матери и бывших мужей, жила с разными мужчинами и любила гренки с клубничным джемом, ее оружием были дети, и в качестве самозащиты она рожала одного за другим, и хотя мужчине не дано было понять, как он мог оказаться в одной с ней постели, он тем не менее явно там побывал, и состояние опьянения — хреновое тому оправдание, однако повторно напиться до такой степени ему уже не удавалось, в сущности, она напоминала ему вывернутую наизнанку религиозную фанатичку — она, видите ли, не могла заблуждаться, поскольку опиралась на прекрасные идеи: антивоенное движение, любовь, Карл Маркс и прочее дерьмо, кроме того, она не верила в ТРУД, но, с другой стороны кто вообще в него верил? последний раз она работала во время Второй мировой войны, когда вступила в женские вспомогательные войска, дабы спасти мир от зверя, который сжигал людей в печах, — А. Гитлера, однако в интеллектуальном смысле та война, видите ли, была справедливой, и теперь она жгла в печи его.
— Бог ты мой, да позвони моему доктору.
она знала и номер, и доктора: на это она была годна, это она сделать сумела, потом были кофе, сигареты и разговор о тамошней общинной жилой новостройке.
— кто-то наклеил в сортире твое стихотворение «МУЖСКОЙ СРАЛЬНИК», и еще там есть один старый пьянчуга, Эли, ему шестьдесят, он постоянно пьян, а по пьяни ждет от козла молока.
она пыталась поговорить с ним по-человечески, поймать его в свои сети, схватить за жопу и лишить всякой надежды на одиночество, ипподром и мирное пиво, после чего он сидел бы себе и смотрел, как ее потягивают больные с помраченным рассудком, и ни у кого не было бы к нему ревности, лишь обычный пьяный бред да депрессия механических людей в механическом акте, людей, пытающихся вновь оживить струей оргазма свои цементные души.
— ну, — сказал он, — перебрался бы я, допустим, туда, пялился бы на пыльную горку и куриный помет да орал благим матом, пока не свихнулся, или нашел бы способ покончить с собой.
— Эли тебе бы понравился, он тоже все время пьян.
он бросил пивную банку в бумажный пакет.
— шестидесятилетнего пьяницу я могу найти где угодно, а если не найду, придется просто еще двенадцать лет подождать, если я их осилю.
упустив этот шанс, она принялась за кофе и сигареты, придя в некий вид скрытого и в то же время совершенно откровенного бешенства, а если вы считаете, что такого не бывает, значит, вы просто еще не встречали миссис Сторонницу Любви, Противницу Войны; миссис Стихоплетшу, миссис сидящую-на-ковре в кругу друзей и несущую околесицу…
была среда, и в тот вечер он ушел на РАБОТУ, а она отвела малышку в местный книжный магазин, где люди читали свои вещи друг другу, подобными местами смердел весь Лос-Анджелес, люди, которые умели писать не лучше кошачьей жопы, читали друг другу и рассказывали друг другу о том, какие они молодцы, это было чем-то вроде духовной суходрочки, когда ничего другого делать не оставалось, десять человек могут лизать жопу друг другу и рассказывать друг другу о том, какие они хорошие писатели, но им бывает чертовски трудно найти одиннадцатого, и, разумеется, нет смысла посылать свои творения в «ПЛЕЙБОЙ», «НЬЮЙОРКЕР», «АТЛАНТИК», «ЭВЕРГРИН», ведь там не разбираются в настоящей литературе, верно? «на своих собраниях мы читаем произведения, которые лучше, чем все, что печатается и в крупных, и мелких журналах…» — сообщило ему десять лет назад некое ничтожество.
ну и ебись с костями моей покойной мамы…
когда в ту ночь, в четверть четвертого утра, он вошел, у нее горел в доме весь свет, были подняты шторы, а она спала на кушетке голой жопой наружу. Он вошел, погасил почти весь свет, задернул шторы, зашел взглянуть на малышку, девчушка была яркой личностью, старуха еще не успела ее уничтожить, уже четыре года, он посмотрел на спящую малышку Тину, она была чудом, спящим, сумевшим выжить в этом аду. и для него это было адом, но то, что он терпеть не мог женщину, было еще и обыкновенным навязчивым бредом, дело было не только в женщине; он вообще мало кого из женщин переносил, да и сам он был не подарок — уж слишком часто они его доводили до ручки; но малышка — почему при этом, как правило, достается детям? ростом всего в два фута, ни паспорта, ни занятия, ни надежд, мы начинаем убивать их в ту самую минуту, когда они появляются из пизды, и не успокаиваемся, пока не опустим в другую яму. он наклонился и поцеловал ее — во сне, но почти стыдливо.