Лермонтов: Мистический гений - Владимир Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Лермонтов читал вслух „Кавказского пленника“; Дашенька слушала его с напряженным вниманием; когда же он произнес: „К ее постели одинокой / Черкес младой и черноокой, / Не крался в тишине ночной“, — она вскричала со слезами на глазах: „Чудесно, превосходно! ах, зачем я не могу более этого сказать!“ Мы все расхохотались и, как ни были мы невинны, мы понимали чутьем, что Даша клеветала на себя, бедная. Всякий вечер после чтения затевали игры, но не шумные, чтобы не обеспокоить бабушку. Тут-то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих, в стихах или в прозе, что-нибудь такое, что бы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговоры. Он начал с Сашеньки:
Что можем наскоро стихами молвить ей?Мне истина всего дороже,Подумать не успев, скажу: ты всех милей;Подумав, я скажу всё то же.
Мы все одобрили a propos и были одного мнения с Мишелем.
Потом дошла очередь до меня. У меня чудные волосы, и я до сих пор люблю их выказывать; тогда я их носила просто заплетенные в одну огромную косу, которая два раза обвивала голову.
Вокруг лилейного челаТы косу дважды обвила;Твои пленительные очиЯснее дня, чернее ночи.
Мишель, почтительно поклонясь Дашеньке, сказал:
Уж ты, чего ни говори,Моя почтенная Dane,К твоей постели одинокойЧеркес младой и черноокойНе крался в тишине ночной.
К обыкновенному нашему обществу присоединился в этот вечер необыкновенный родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был и глуп, и рыж, и на свою же голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словцом, Мишель скороговоркой проговорил ему: „Vous etes Jean, vous etes Jacques, vous etes roux, vous etes sot et cependant vous n’etes point Jean Jacques Rousseau“.
Еще была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтоб отделаться от ее настойчивости, сказал: „Ну хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду“. Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал: „Три грации…“
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: „Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу“.
— Не тревожьтесь, будет правда, — отвечал он и продолжал:
Три грации считались в древнем мире,Родились вы… всё три, а не четыре.
За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину…
Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.
Я упрекнула его, что для того случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовался у Пушкина.
— И вы напрашиваетесь на правду? — спросил он.
— И я, потому что люблю правду.
— Подождите до завтрашнего дня.
Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: „Ей, правда“.
Когда весной разбитый ледРекой взволнованной идет,Когда среди полей местамиЧернеет голая земляИ мгла ложится облакамиНа полуюные поля, —Мечтанье злое грусть лелеетВ душе неопытной моей.Гляжу: природа молодеет,Не молодеть лишь только ей.Ланит спокойных пламень алыйС годами время унесет,И тот, кто так страдал бывало,Любви к ней в сердце не найдет.
Внизу очень мелко было написано карандашом, как будто противуядие этой едкой, по его мнению, правде:
Зови надежду — сновиденьем,Неправду — истиной зови.Не верь хвалам и увереньям,Лишь верь одной моей любви!Такой любви нельзя не верить,Мой взор не скроет ничего,С тобою грех мне лицемерить,Ты слишком ангел для того.
Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.
— Отчего же, — сказала я, — это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состаримся, сморщимся, — это неминуемо, если еще доживем; да, право, я и не буду жалеть о прекрасных ланитах, но, вероятно, пожалею о вальсе, мазурке, да еще как пожалею!
— А о стихах?
— У меня старые останутся, как воспоминание о лучших днях. Но мазурка — как жаль, что ее не танцуют старушки!
— Кстати о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?
— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.
— Он должен быть умен и мил.
— Ну, точно смертный грех.
— Разговорчив?
— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
— Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
— За что же ваше предпочтение? Он богат?
— Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец.
И в самом деле, я имела неимоверную глупость прозевать с этим конногвардейцем десять мазурок кряду для того только, чтобы мне позавидовали московские барышни. Известно, как они дорожат нашими гвардейцами; но на бале, данном в собрании по случаю приезда в. к. Михаила Павловича, он чуть меня не уронил, и я так на него рассердилась, что отказала наотрез мазурку и заменила его возвратившимся из деревни А[лексеевым]…
Его высочество меня узнал, танцовал со мною, в мазурке тоже выбирал два раза и смеясь спросил: не забыла ли я Пестеля?
Когда Лермонтову Сашенька сообщила о моих триумфах в собрании, о шутках великого князя насчет Пестеля, я принуждена была рассказать им для пояснения о прежнем моем знакомстве с Пестелем и его ухаживаниях. Мишель то бледнел, то багровел от ревности, и вот как он выразился:
Взгляни, как мой спокоен взор,Хотя звезда судьбы моейПомеркнула с давнишних пор,А с ней и думы лучших дней.Слеза, которая не разРвалась блеснуть перед тобой,Уж не придет — как прошлый часНа смех, подосланный судьбой.Над мною посмеялась тыИ я с презреньем отвечал;С тех пор сердечной пустотыЯ уж ничем не заменял.Ничто не сблизит больше нас,Ничто мне не отдаст покой,И сердце шепчет мне подчас:„Я не могу любить другой!“[Я жертвовал другим страстям,]Но если первые мечтыСлужить не могут больше нам,То чем же их заменишь ты?Чем ты украсишь жизнь мою,Когда уж обратила в прахМои надежды в сем краю —А может быть, и в небесах!
Я не видала Лермонтова с неделю, он накопил множество причин дуться на меня, он дулся за Пестеля, дулся, кажется, даже и за великого князя, дулся за отказ мазурки, а более всего за то, что я без малейшей совести хвасталась своими волосами. За ужином у тетки Хитровой я побилась об заклад с добрым старичком, князем Лобановым-Ростовским, о пуде конфект за то, что у меня нет ни одного фальшивого волоска на голове, и вот после ужина все барышни, в надежде уличить меня, принялись трепать мои волосы, дергать, мучить, колоть; я со спартанской твердостью вынесла всю эту пытку и предстала обществу покрытая с головы до ног моей чудной косой. Все ахали, все удивлялись, один Мишель пробормотал сквозь зубы: „Какое кокетство!“
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});