Загадка народа-сфинкса. Рассказы о крестьянах и их социокультурные функции в Российской империи до отмены крепостного права - Алексей Владимирович Вдовин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее в тексте следует эпизод, выполняющий функцию кульминации в бесфабульном повествовании. Характеры Хоря и Калиныча концептуализируются, обобщаются, доводятся до уровня типов и наконец (в журнальной редакции рассказа) приравниваются к фигурам Гете и Шиллера (а Хорь дополнительно – Сократа и косвенно Петра I)338.
Финал статьи Шиллера «О наивной и сентиментальной поэзии», которую привлекает к сравнению Г. А. Тиме, посвящен типологии реалиста и идеалиста как фундаментального противоречия современности. Реалист, по Шиллеру, укоренен в природе и реальности, идеалист руководствуется разумом. Многие характеристики буквально сходятся с чертами Хоря и Калиныча, другие расходятся, но Тургенев явно встраивал рассуждения о двух типах натур в этот ряд.
Универсализация образов двух крестьян и особенно Хоря, по проницательному наблюдению И. Масинг-Делич, предвосхищает идею Достоевского о всемирной отзывчивости русских, манифестируя парадоксальность определения русскости через западническую восприимчивость, т. е. свое – через заимствование чужого339.
Следует, однако, более внимательно присмотреться, с помощью каких понятий Тургенев совершает все эти риторические маневры. Автор проецирует на Хоря и Калиныча два понятия, получившие широкое хождение в прозе и критике 1840‐х гг.: Хорь назван «рационалистом», Калиныч – «идеалистом». Далее рассказчик нанизывает цепь синонимов и смежных определений: Хорь предстает как «человек положительный, практический, административная голова», скептик, понимающий «действительность» и возвышающийся «до иронической точки зрения на жизнь», а Калиныч – как «романтик», человек «восторженный и мечтательный». «Калиныча более трогали описания природы, гор, водопадов, необыкновенных зданий, больших городов; Хоря занимали вопросы административные и государственные». Венчается противопоставление отождествлением Хоря с Гете, Калиныча с Шиллером, а русского мужика в целом с Петром Великим (так в очерк входит историософская проблематика).
Лексикон этого контрастного сравнения (добавим в него слово «общество») отсылает не только к статьям и письмам Белинского 1840‐х гг., но и в целом к типу мышления, присущего гегельянски настроенной молодежи, прилагающей к окружающей реальности философские категории «действительности», «разумности», «рациональности» и «рефлексии»340. В. А. Ковалев еще в 1930–1940‐е гг. вписал «Хоря и Калиныча» в контекст дебатов о крестьянстве и реформировании его быта, показав, что лексикон и идеология очерка Тургенева находятся в генетической связи с ключевой для западничества статьей К. Д. Кавелина «Взгляд на юридический быт древней России» (1847), в которой гегелевское понятие сознающей себя личности стало осевой интерпретационной категорией для описания русской истории341. Программный взгляд на ключевые категории современной ему культуры и особенно на «рефлексию» Тургенев, как известно, изложил в рецензии на перевод «Фауста» в 1845 г., примерно за год до создания охотничьего цикла. Чуть позже в зачине рассказа «Лес и степь» будет обыграно знаменитое гегелевское понятие: «Охота с ружьем и собакой прекрасна сама по себе, für sich, как говаривали в старину» (еще более заметно обращение к этой проблематике в «Гамлете Щигровского уезда»). Представляется, что на беседы охотника-рассказчика с крестьянами нужно смотреть именно как на столкновение познающего сознания рассказчика и пробуждающегося самосознания простолюдина – в духе уже упомянутой выше гегелевской «притчи» о рабе и господине как о двух вступающих в коммуникацию сознаниях.
Хорь и Калиныч не только описаны неким познающим Другого сознанием рассказчика, владеющего новым философским языком постижения реальности, но и изображены в живой коммуникации с ним. Ситуация диалога рассказчика из высшего сословия с героем из низшего оказывается одной из самых продуктивных повествовательных стратегий в русской прозе благодаря Тургеневу342. Обстановка ненавязчивой беседы позволяла изображать крестьянское сознание, как бы не вторгаясь в него извне, не задействуя фигуры всеведущего рассказчика, как это регулярно делал Григорович в «Деревне» и в больших романах «Рыбаки» и «Переселенцы», вызывая тем самым постоянные упреки многих критиков (самые принципиальные – А. А. Григорьева) в фальсификации простонародного сознания и языка. Модель, найденная Тургеневым, напротив, предлагала читателю пограничную ситуацию встречи двух сознаний в моменте рассказывания истории. Важно помнить при этом, что крестьянское сознание выступает у Тургенева не как самостоятельное, автономное, но как постоянно модерируемое образованным рассказчиком. Он вступает в диалог с неким крестьянским Сократом, отсылая читателей к платоновским диалогам. Выбор Тургеневым именно этого философа, разумеется, более чем красноречив и маркирует рождение истины в живой беседе. При этом «внешний» язык описания крестьянскому сознанию, конечно же, исподволь навязывался, но не так очевидно, как в случае с Григоровичем.
Исследователь крестьянской темы в русской литературе и культуре А. Огден предлагает описывать эту ситуацию в категориях постколониальной теории как «колониальную мимикрию» – имитацию образованной элитой голоса молчащих угнетенных крестьян (subaltern peasants)343. Следуя этой логике, о рассказе Тургенева можно сказать, что автор, удовлетворяющий огромный запрос на голоса крестьян в русской культуре того времени, создает в «Хоре и Калиныче» воображаемый диалог и тем самым искусно мимикрирует под крестьян, представляя их такими, какими их хочет видеть элита.
Теперь обратимся ко второму типу крестьян, особенно интересовавших Тургенева, по свидетельству князя Васильчикова, – раскольникам, яркий представитель которых фигурирует в «Касьяне с Красивой Мечи» (1851). На его примере хорошо виден другой способ работы Тургенева с крестьянским бытом и мировоззрением, на этот раз вдохновленный Жорж Санд и ее концепцией крестьянского пантеизма.
В 1897 г. профессор Н. Ф. Сумцов впервые установил, что портрет, род занятий и некоторые черты поведения Касьяна с Красивой Мечи, героя одноименного рассказа И. С. Тургенева (далее – «Касьян»), были созданы по образцу мудрого крестьянина Пасьянса из романа Жорж Санд «Мопра» (1837)344. С тех пор сопоставление было детализировано и экстраполировано на другие рассказы «Записок охотника» (например, сопоставление Хоря с Сократом также восходит к уподоблению Пасьянса греческому философу)345. Описывая это «заимствование», исследователи трактовали его как свидетельство влияния на Тургенева манеры Санд изображать интеллектуализированных крестьян. При этом, однако, возникло противоречие: оказалось, что Тургенева в первую очередь интересовали сюжетика и идеология романов «Мопра» и «Жанна», а в «Сельских повестях» («Чертово болото»,