Сказки - Евгений Замятин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Церковь божия
Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую – чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.
Ну, известно: церковь ставить – не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.
А уж дело было к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой – затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.
Как высвистнет Иван Змей Горынычем – лошади на дыбы, кучер – бряк оземь, купец в тарантасе от страху – как лист осиновый.
Упокоил кучера – к купцу приступил Иван:
– Деньги давай.
Купец – ну клясться-божиться: какие деньги?
– Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.
Купец клянется-божится: «сам построю». А-а, сам? Ну-ка?
Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением – и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге – сто тыщ да в левом еще сто.
Бухнул Иван поклон земной:
– Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.
И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел – и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.
Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь – выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые: всем церквам церковь.
Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов – сорок, а дьяконов – сорок сороков. И только, это, службу начали – глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот.
– Отчего, – говорит, – у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.
Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам мигнул: заладили все сорок попов; что такое? – не помогает. Архиерей – дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками – мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ – дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним – ни жив ни мертв.
Поглядел архиерей на Ивана – насквозь, до самого дна – и ни слова не сказал, вышел.
И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.
1920Бяка и Кака
В печурке у мужика – пух утиный сушился. И завелись в пуху Бяка да Кака. Вроде черных тараканов, а только побольше, рук две, ног две, а язык один – дли-инный: пока маленькие были, сами себя языком, вместо свивальника, пеленали.
Хорошенькие такие, богомольные – мужик на ночь – Троеручице поклоны бьет, а Бяка да Кака сзади – спине мужиковой. Днем из избы сор носили; по престольным праздникам, в новых красных рубашечках, мужика поздравляли. И до масленицы было – как нельзя лучше.
На масленице – принес браги мужик: такая брага – все вверх дном. Рожи, харчи, нечистики; ухваты – по горшкам, черепки; изба – трыкнула и самоходом пошла – куда глаза глядят. А мужик – без задних ног и на брюхе – огарок догорает, потрескивает: вот-вот мужикова рубаха займется.
Бяка да Кака со всех ног кинулись: огарок тушить.
– Да пусти ты: я потушу.
– Нет ты пусти: я…
– Я мужика больше люблю; а ты – так себе, я зна-аю!
– Нет я больше. А ты Бяка!
– Я – Бяка? А ты – Кака! Что, ага?
Да в ус, да в рыло – и клубком по полу. Катались-катались, а от огарка – рубаха, от рубахи – мужик, от мужика – изба. И с мужиком, с избой вместе – Бяка и Кака: от всего – одна сажа.
1920Четверг
Жили в лесу два брата: большенький и меньшенький. Большенький – неграмотный был, а меньшенький – книгочей. И близко Пасхи заспорили между себя. Большенький говорит:
– Светлое Воскресенье, разговляться надо.
А меньшенький в календарь поглядел.
– Четверг еще, – говорит.
Большенький ничего малый, а только нравный очень, за-воротень, слова поперек не молви. Осерчал большенький – с топором полез:
– Так не станешь разговляться? Четверг, говоришь?
– Не стану. Четверг.
– Четверг, такой-сякой? – зарубил меньшенького большенький топором – и под лавку.
Вытопил печку, разговелся большенький чем Бог послал, под святыми сел – доволен. А за теплой печкой – вдруг сверчок:
– Чтверг-чтверг. Чтверг-чтверг.
Осерчал большенький, под печку полез – за сверчком. Лазил-лазил, вылез в сопухе весь, страшный, черный: изловил сверчка и топором зарубил. Упарился, окошко открыл, сел под святыми, доволен: ну, теперь кончено.
А под окошком – откуда ни возьмись – воробьи:
– Четверг, четверг, четверг!
Осерчал большенький еще пуще, погнал с топором за воробьями. Уж он гонялся-гонялся, какие улетели, каких порубил воробьев.
Ну, слава Богу: зарубил слово проклятое: четверг. Инда топор затупился.
Стал топор точить, – а топор об камень:
– Четверг. Четверг. Четверг.
Ну, уж коли и топор про четверг – дело дрянь. Топор обземь, в кусты забился, так до Светлого Воскресенья большенький и пролежал.
В Светлое Воскресенье – меньшенький брат воскрес, конечно. Из-под лавки вылез – да и говорит старшему:
– Будет, вставай. Вздумал, дурак: слово зарубить. Ну уж ладно: давай похристосуемся.
1917Огненное А
Которые мальчики очень умные – тем книжки дарят. Мальчик Вовочка был очень умный – и подарили ему книжку: про марсиан.
Лег Вовочка спать – куда там спать: ушки – горят, щечки – горят. Марсиане-то ведь, оказывается, давным-давно знаки подают нам на землю, а мы-то! Всякой ерундой занимаемся: историей Иловайского. Нет, так больше нельзя.
На сеновале – Вовочка и трое второклассников, самых верных. Иловайского – в угол. Четыре головы – над бумажкой: чертят карандашом, шу-шу, шу-шу, ушки горят, щечки горят…
За ужином большие читали газету: про хлеб, забастовки – и спорят, и спорят – обо всякой ерунде.
– Ты, Вовка, чего ухмыляешься?
– Да уж больно вы чудные: марсиане нам знаки подают, а вы – про всякую ерунду.
– А ну тебя с марсианами… – про свое опять. Глупые большие!
Заснули наконец. Вовочка – как мышь: сапоги, брюки, куртку. Зуб на зуб не попадает, в окошко прыг! – и на пустой монастырский выгон за лесным складом купца Заголяшкина.
Четверо второклассников, самых верных, натаскали дров купца Заголяшкина. Сложили из дров букву А – и заполыхало на выгоне огненное А для марсиан, колоссальное огненное А: в пять сажен длиной.
– Трубу!.. Трубу наводи скорее!
Навел мальчик Вовочка подзорную трубу, трясется труба.
– Сейчас… кажется… Нет еще… Сейчас-сейчас…
Но на Марсе – по-прежнему. Марсиане занимались своим делом и не видели огненного А мальчика Вовочки. Ну, стало быть, завтра увидят.
Уж завтра – обязательно.
– Ты чего нынче, Вовочка, чисто именинник?
– Такой нынче день. Особенный.
А какой – не сказал: все одно, не поймут глупые большие, что именно нынче начнется новая, междупланетная, эпоха истории Иловайского: уж нынче марсиане – обязательно…
И вот – великая ночь. Красно-огненное А, четыре багровых тени великих второклассников. И уж наведена и дрожит труба…
Но заголяшкинский сторож Семен – в эту ночь не был пьян. И только за трубу – Семен сзади:
– Ах-х вы, канальи! Дрова-а переводить зря? Держи-держи-держи! Стой-стой!
Трое самых верных – через забор. Мальчика Вовочку заголяшкинский сторож изловил и, заголивши, высек.
А с утра великих второклассников глупые большие засадили за историю Иловайского: до экзамена один день.
1918Первая сказка про Фиту
Завелся Фита самопроизвольно в подполье полицейского правления. Сложены были в подполье старые исполненные дела, и слышит Ульян Петрович, околоточный, – все кто-то скребется, потукивает. Открыл Ульян Петрович: пыль – не прочихаешься, и выходит серенький, в пыли, Фита. Пола – преимущественно мужского, красная сургучная печать за нумером на веревочке болтается. Капельный, как младенец, а вида почтенного, лысенький и с брюшком, чисто надворный советник, и лицо – не лицо, а так – Фита, одним словом.
Очень Фита понравился околоточному Ульяну Петровичу: усыновил его околоточный и тут же в уголку, в канцелярии, поселил – и произрастал Фита в уголку. Понатаскал из подполья старых рапортов, отношений за нумером, в рамочках в уголку своем развесил, свечку зажег – и молится степенно, только печать эта болтается.
Раз Ульян Петрович приходит – отец-то названый, – а Фита, глядь, к чернильнице припал и сосет.
– Эй, Фитька, ты чего же это, стервец, делаешь?
– А чернила, – говорит, – пью. Тоже чего-нибудь мне надо.
– Ну ладно, пей, чернила-то казенные.
Так и питался Фита чернилами.