Соловки - Василий Немирович-Данченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я уехал в Соловецкий монастырь, о. Иоанн уже получал только 100 р. в год и 25 р. за навигацию в виде награды. Все эти деньги он тратил на выписку книг и инструментов по своей специальности. После уже я узнал, что он получил третье пострижение. Итак, иеромонах Иоанн крепкими узами связан теперь с обителью. Да как последней и не стараться залучить к себе такого человека? О. Иоанн положительно лучший моряк во всем Беломорском флоте. Жаль только, что его знания пропадут даром, если он бросит работать на том поприще, где его способности так блестяще применяются теперь.
Ему станут платить, вероятно, очень немного.
— Я теперь работаю не на себя, а на св. Зосиму и Савватия! — И в его голосе слышалось глубокое религиозное волнение, что ему, впрочем, не мешало зорко оглядывать окрестность, все более и более расширявшуюся перед нами.
— И вам не хочется воротиться в мир?
— В мире пагуба, в мире несть спасения!
И это говорил полный жизни, мужества и кипучих сил молодой человек. Да, вера — великое дело, она, действительно, движет горами! Кто бы мог подумать, что под этою смиренною рясой хоронится жизнь, богатая такими сказочными переходами, событиями!
— И вам не скучно в монастыре? — добивался я.
— Молитва и работа не допускают скуки. Скучают только тунеядцы!
В лице о. Иоанна Беломорский флот лишился человека, которого ему не заменить нынешними своими капитанами. Это невознаградимая потеря.
Пока я размышлял о странной судьбе этого монаха, левый берег Двины пропал вовсе, и в стороне перед нами словно вырос из однообразного серого простора, мерно, ритмически катящихся валов Мудюжьский остров с зеленой щетиной соснового леса и стройною круглою башней старого маяка. Здесь тянется опасная мель. Тут же предполагается устроить станцию для спасения погибающих при крушении судов.
Скоро мы были в открытом море…
III
На палубе
Палуба парохода была загромождена народом.
Богомольцы кучками сидели у бортов, у входов в каюты, на свернутых канатах, бочках, ящиках, сундуках и узлах. Борта были унизаны головами. Всюду стоял неумолкаемый шум. Около трехсот человек говорило, смеялось, молилось и пело.
Из четырехугольного отверстия трюма вырывались на свет Божий целые снопы голосов. Там, словно в купели Силоамской, собралось множество слепых и хромых, глухих и болящих, всех чающих движения воды. Калеки в невообразимой тесноте громоздились одни на других. Сверху все это казалось целою кучею тряпья, из-под которого выглядывали изможденные, измученные лица, худые, словно закостеневшие руки и голые, струпьями и придорожною грязью покрытые, ноги. Чем дальше к углам, тем все это больше уходило во тьму и, наконец, совсем пропадало, только гулкий разноязычный говор позволял догадываться, что там копошатся и отдыхают кучки разного голутвенного и недужного люда.
И наверху народу было, что называется, невпроворот.
Больше всего вятских крестьян. Понурые, испостившиеся, они сидели артелями, безмолвно поглядывая друг на друга, и только некоторые подавали признаки жизни, с трудом пережевывая черствый хлеб. Олончане шумели больше всего. Между ними пропасть баб, и все какие-то иконописные, с сухою складкою узких губ на старческом, застывшем в одном выражении отрицания прелестей суетного мира, лице. Кое-где бродили заматерелые в бродяжестве странницы, те обшмыганные, юркие, на все готовые странницы, которые по земле русской и в одиночку, и целыми вереницами тянутся от одних угодников к другим, то на перепутье нежа свои усталые ноженьки в купецких благолепных хороминах, то попадая в темницы тесные, к татям и разбойникам. Трудно сказать, что и в настоящее время без этих ходячих четьи миней делали бы мастодонты и плезиозавры нашего торгового мира. По захолустьям и теперь для шестипудового негоцианта нет выше наслаждения, как, попарившись в бане, послушать за чайком такую словоохотливую странницу, которая, по ее собственному признанию, от юности отвратила лицо свое, от жития блудного, от мира прелестного, возлюбив наипаче всего мати-пустыню прекрасную и обители святые, благочестием иноков и памятью угодников своих, словно камением драгоценным, украшенные…
Были тут и странники. Это народ — строгий, серьезный, неподвижный, с устоем. Из-под черной, свалявшейся на голове, скуфейки зорко глядят острые, насквозь вас пронизывающие глаза; клочья серых, запылившихся волос выбиваются и на лбу, и по сторонам лица. Серую из грубого крестьянского сукна ряску охватывает широкий ременный пояс. В руках — посох, ноги — босы, а из-под ряски иногда выглядывает власяница. Только крупные, алые губы дышат чем-то иным, не аскетическою замкнутостью, порвавшей все свои связи с миром жизни, а чувственным, жадным, неудержимым стремлением к этому самому миру, к этому самому блудному и пьяному житию. Но пусть только этот гражданин леса и проселочной дороги заметит на себе посторонний взгляд: в один миг погаснут глаза, на лице разом отпечатлеется стереотипная, иконописная сухость и строгость, губы как-то подберутся внутрь, и богатырская грудь станет впалой, и голова словно войдет в плечи, и цепкие, крупные руки благочестиво сложатся в крестное знамение. Они на пароходе при других, на улицах больших городов, в монастырских подворьях сторонятся от странниц, обзывая их чертовыми хвостами, блудницами вавилонскими. Тут, разумеется, говорит зависть. Страннику никогда не усвоить того юркого, увлекательного языка, никогда не суметь сымпровизировать на месте рассказы о чудесах и подвигах, о великих видениях в нощи, о князьях власти воздушные, на которые так щедры и изобретательны странницы.
Между народом бродили и монашки-подростки. Это дети, одетые в костюм монастырских послушников. Возраст их колеблется между 9 и 15 годами. Тут в них еще заметна какая-то робость, неумелость, но месяца через два — в монастыре их не узнать. Это большею частью сыновья зажиточных крестьян Архангельской губернии, а также Вологодской, Вятской, Пермской и Олонецкой; отцы их дали обет послать детей в монастырь на один год для работы на Соловецких угодников. Как обитель воспользовалась этою живою силою, будет рассказано ниже. Тут же нельзя не выразить тяжелого впечатления, производимого этими молодыми, смеющимися лицами, этими бойкими деревенскими парнишками, от которых так и веет веселостью, но одетыми в полумонашескую черную одежду, знаменующую полнейшее и непримиримое отрицание жизни со всем ее светом и теплом, со всеми ее радостями и печалями. Монашки-подростки, прожившие на Соловецких островах год, побывавшие затем дома и теперь возвращавшиеся обратно в обитель добровольно, с целью остаться там навсегда, носили уже на себе совершенно иной отпечаток. Ни одного резкого движения, ни одного лишнего взгляда, на их свежих лицах ни луча, ни смеха. Они до неприятного подражали взрослым инокам. Та же спокойная, строгая осанка, та же размеренность движений, те же опущенные ресницы. Видна дисциплина самая беспощадная. Если бы возможно — малые сии были бы большими аскетами, чем их идеалы — взрослые и вполне освоившиеся со своею ролью монахи.
Только архангельские мещанки без умолку трещали о своих делишках, заняв лучшие места между мачтами и у бортов. Тут живо переходили из рук в руки чайнички, чашки с чаем, кофеем, пироги и всякая снедь. Увы! Если бы они знали, какую тяжелую участь приготовляли себе впереди.
Общая картина палубы была весьма эффектна.
Яркие наряды женщин, группы скученного народа, все это облитое знойными лучами яркого летнего солнца, все это двигавшееся, суетившееся, шумевшее. В кормовой части на платформе помещались пассажиры «почище», восторгаясь картиною открывавшегося впереди моря и поверявшие друг другу свои впечатления.
Я вошел туда.
В одной группе шел разговор о расположившихся внизу крестьянах. Мне и прежде кидались в глаза их лохмотья и особенно измученные, даже здесь выделявшиеся какою-то натугою, лица. Казалось, целые поколения нищенства, кабалы и неволи создали такие осунувшиеся черты, такие равнодушные терпкие взгляды. Рука невольно тянулась в карман за подаянием.
— Вы действительно думаете — убогие? — рассуждал вятский купец, один из тех, которые готовы задушить своего рабочего человека, чтобы только выжать из него лишний грош в свой карман.
— Да поглядите на них, так голодом и несет!
— Потому что они добровольно голодали всю дорогу, именем Христовым питаясь. А знаете, что между ними есть такие, что несут в монастырь по 100 и по 150 рублей, завернутых в тряпке. Спросите вон у монаха!
Спросили. — Бывает, да редко… Все же случается. Один пришел такой-то, триста рублей принес.
— Да ведь это нищие! — вырвалось у меня.
— Некоторые из них только Христа ради нищие. Такой нищий как придет, так мало-мало десять целковых вывалит, а нередко и пятьдесят, и сто. Усердие к святыне! Поди, у другого и дома есть нечего — а тоже на благолепие обители от души жертвует свою лепту. Есть, что коровенку свою продают ради этого.