ЕСЛИ МЫ ЖИВЫ - Кирилл Косцинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все ясно.
По голосу Быковского было слышно, что он усмехается.
— Указания… — сказал я. — Эти указания стали нужны только потому, что я…
— И это ясно. Только вот что, дорогие товарищи… Может быть, все же могут командир отряда и начальник штаба обмениваться мнениями так, чтобы дело обходилось без выбитых зубов?
— Конечно, можно, — ответил я. — Надо только, чтобы командир хоть немного считался с мнением других. Ум хорошо, а два все же лучше.
— Ум… — пробурчал Глушко. — Ось де в мэнэ сидят ции умы… Ума на грош, а гонору на сто карбованцив!
— Ты иди-ка, Громов, — сказал мне Быковский. — Я после к тебе зайду.
Я ушел и не знаю, о чем они там разговаривали, только в этот вечер я заснул, так и не дождавшись Быковского. Встретились мы с ним уже на другой день.
— Слишком ты резок, Громов, — сказал он. — Принципиальность — хорошая вещь, но надо все же учитывать и то, с кем ты говоришь. А наш Григорий Васильевич — редкий человек, и я не знаю, что было бы без него с нашим отрядом.
Я промолчал.
— Ведь никто, собственно, не мот предполагать, что из города подойдет эта колонна, — продолжал Быковский. — А если бы не она…
— Вот в том-то и дело, что «если бы»… Об этом и речь идет.
Быковский досадливо поморщился.
— Слушай, Андрей… В конце концов успех каждого боя измеряется соотношением: сколько и каких средств мы затратили и каких добились успехов.
— Правильно. Но вот мы и могли добиться большего успеха, а сейчас мы только раздразнили немца, в то время как могли его разгромить. Нам это еще аукнется, вот помяните мое слово, Михаил Абрамович…
И, конечно, я был прав. Как и следовало ожидать, наша операция в Соломире только прибавила решительности новому коменданту. В Зеленом Гае было расстреляно пятьдесят заложников, а попросту — первых встречных, схваченных на улицах. По городу развесили новое объявление, в котором, вслед за сообщением об этом расстреле, население уведомлялось о том, что «партизанская банда полностью рассеяна и уничтожена».
Впрочем, сам Метцнер не очень верил своему утверждению, так как на другой же день в Соломир прибыли румынский батальон и рота из только что сформированного «украинского» батальона, носившего это странное название, вероятно, потому, что в него были собраны предатели и ублюдки со всей Украины.
Эти новые подразделения усилили соломирский гарнизон. Было ясно, что противник затевает против нас какую-то операцию.,
В то же время и в самом Соломире развивались тревожные события. Сидевший в гестапо Штанько, а с ним вместе, видимо, и кто-то еще, выторговывали себе жизнь: были арестованы люди, непосредственно связанные с директором школы, а потом волна арестов захлестнула весь Соломир. Подпольная организация была начисто разгромлена; наша агентура и большинство сочувствующих и помогавших нам жителей были выявлены и казнены. Вокруг плавней стянулась цепь застав и карательных отрядов. Зажатые в кольцо, мы сидели в плавнях тише воды ниже травы.
Впрочем, Близнюк со своими разведчиками предпринял небольшую вылазку и приволок с собой сразу пятерых пленных из румынского батальона. Это было как нельзя более кстати: с их помощью мы могли установить и численность батальона и выяснить намерения немецкого' командования.
Румын — здоровенных, заросших щетиной, пропахших потом солдат — принялся допрашивать Николай Евсевонович Савчук, бывший преподаватель немецкого языка в соломирской школе. Румынский язык он знал приблизительно так же, как я абиссинский, однако когда-то он изучал не то французский, не то итальянский. Ему все же удавалось что-то понимать, но пленные никак не могли уразуметь, что хочет от них этот седоусый, похожий на Тараса Шевченко старик.
Николай Евсевонович бился с ними дня три, составил себе целый словарь, научился щелкать языком и шипеть, как чистокровный румын, но дело не двигалось ни на шаг. Показания, которые давали пленные, чудовищно расходились. Один утверждал, что в батальоне всего полтораста человек, по мнению другого — более тысячи, остальные плавали где-то посередине.
Тогда мы решились на последнее средство: мы собрали их всех вместе и задавали вопрос сразу всем. И тут неожиданно, забыв о нашем присутствии, забыв о том, что они пленные, яростно сверкая глазами, размахивая руками и отталкивая друг друга, румыны принялись о чем-то ожесточенно спорить.
Позднее мы поняли в чем дело: абсолютное равнодушие, полная незаинтересованность в военной службе. Крестьяне, неграмотные и забитые, отупевшие от непрерывного тяжелого труда, они интересовались своей службой только в той мере, в какой она угрожала их жизни и обеспечивала жратвой. Наслушавшись всяких страхов про партизан и «бандитов», они были уверены, что дела их плохи, что мы непременно расстреляем их, и всеми силами стремились завоевать наше расположение.
Это-то усердие и подвело в равной степени и их и нас. Стараясь рассказать нам как можно больше, они вспоминали все, что им было известно: и о том резервном батальоне, который находился где-то в Крайове, и о маршевых ротах, и о тыловых подразделениях, оставшихся в так называемой Транснистрии — не то в Балте, не то в Голте.
Кое-как разобравшись во всей этой путанице, мы с Николаем Евсевоновичем решили предпринять эксперимент, на который никогда бы не пошли, имей мы дело с немцами. Мы решили, что этих румын следует отпустить на все четыре стороны: пусть возвращаются в свой батальон и расскажут о том, как с ними обращались русские «бандиты».
Глушко решительно восстал против нашего проекта:
— З ума вы посходылы, ось що. Видпустыты цих мамалыжников, щоб завтра увесь нимець на нас нагрянул? Ни, цього не будэ!
Мы долго и безуспешно убеждали его, и только поддержка Быковского помогла нам одолеть
Глушко. Что-то бормоча о грамотеях, которые сидят у него в печенках, он наконец согласился отпустить румын.
Всех пятерых с завязанными глазами доставили к заставе и утром, помахав им в направлении Соломира: «Слобод. Штиу? Слободзени!» — отпустили. А на другой день застава задержала сразу двенадцать солдат, пришедших сдаваться в плен.
Нам с ними нечего было делать: пленных мы не держали, да и негде их было держать, но с тех пор так и повелось: время от времени один или два румына, обежавших из батальона после наказания или офицерского мордобоя, наскакивали на заставы. Николай Евсевонович допрашивал их, раскуривал с ними по цигарке забористого, «трассирующего» самосада и выпроваживалих восвояси.
Вот от этих-то пленных мы и стали получать сведения о том, что в Соломир прибывают новые немецкие подразделения и что в самом ближайшем будущем против нас будет проведена широкая карательная экспедиция. Приближение каких-то событий чувствовалось еще и по тому, как все плотнее и плотнее окружали нас вражеские заставы. Даже на Днепре появились сторожевые катера, и по ночам на них вспыхивали прожекторы, освещавшие и реку и камыши своим неживым, голубоватым светом.
Мы были теперь отрезаны от всего мира и голодали, как осенью сорок первого года. Каждую ночь немцы включали в прибрежном селе мощный динамик, и чей-то бас, щеголяя отличным украинским произношением, сообщал нашим заставам, что Сталинград уже взят, что на Кавказе русские войска прекратили сопротивление.
Правда, у Тани работала ее рация — нелепая румынская рация с антенной, похожей на трамвайный бугель, в ротах регулярно проводились политзанятия, но мы все хорошо понимали смысл слов: «…наши войска отошли на заранее подготовленные позиции…»
Неважны были наши дела на фронте, так же неважны, как год назад, когда какой-то досужий остряк пустил мрачную шутку: «Противник в панике продолжает наступать…»
День ото дня Глушко все больше мрачнел и подолгу уединялся с Быковским.
В чем-то они не могли сговориться, и из большого шалаша под узловатым осокорем — нашего КП — до нас часто доносились их возбужденные, спорящие голоса. Как всегда в периоды растерянности и уныния, возникли и поползли слухи: «Партизанский вестник» сообщал планы — один невероятнее другого, но все они сводились к тому, что в ближайшее время мы должны будем начать активные действия. Бойцы обращались ко мне с вопросами, заводили наводящие, «с подходцем» разговоры, но я ничего не мог ответить и терялся в догадках так же, как и они, да вдобавок еще злился на Глушко и Быковского за то, что они, против обыкновения, скрывают свои планы и от меня.
Однажды утром, недели через три после нашей «соломирской операции», меня неожиданно вызвали к. командиру.
«Наконец-то», — подумал я.
Согнувшись, я вошел в шалаш.
Глушко сидел против Быковского на груде камыша и, как всегда, криво улыбался. На коленях у него лежала развернутая карта. Я уловил красную пунктирную линию, идущую от плавней куда-то на юг. Глушко перехватил мой взгляд и накрыл карту планшеткой.