Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во многих отношениях она была исключительно заботливой матерью, бедная женщина. В каком-то смысле я был для нее единственным ребенком. Еще до моего рождения она купила себе новую книгу о том, как заботиться о здоровье. Это была большая и дорогая книга, куда более обстоятельная, чем Левит. Руководствуясь опубликованными в книге рекомендациями, мать не разрешала нам думать в течение часа после ужина или читать, когда у нас были холодные ноги. Идея состояла в том, что нельзя не создавать конфликтных потребностей в системе кровообращения. Дед как-то сказал ей, что если не читать с холодными ногами, то в штате Мэн не останется ни одной грамотной души, но она очень серьезно относилась к таким вопросам и только раздражалась. Она говорила: «В штате Мэн ни у кого нет битком набитых закромов, так что, выходит, все мы здесь равны». Когда я приходил домой, она отмывала меня и укладывала в постель, и кормила шесть или семь раз в день, и запрещала думать после каждой еды. Скука была смертная.
Это путешествие я расцениваю как дар, который ниспослал мне Господь. Оглядываясь назад, я понимаю, как молод был мой отец. Ему тогда не могло быть больше сорока пяти или сорока шести лет. Он и в почтенном возрасте оставался здоровым энергичным человеком. Долгие годы мы играли в мяч по вечерам после ужина, до тех пор пока солнце не садилось за горизонтом и не становилось слишком темно, чтобы разглядеть мяч. Думаю, он просто ценил то, что у него дома растет ребенок, сын. Что ж, я тоже был здоровым, энергичным стариком до недавних пор.
Ты знаешь, полагаю, что я женился на одной девушке еще в молодости. Мы вместе выросли. Мы поженились, когда я учился на последнем курсе духовной семинарии, а потом приехали сюда, чтобы я подменил отца на то время, пока они с матерью уехали на юг поправлять ее здоровье. Что ж, моя жена умерла при родах, и ребенок ушел вслед за ней. Их звали Луиза и Анжелина. Я видел девочку еще живой и даже подержал ее на руках пару минут, и я благодарю за это Господа. Боутон крестил ее и назвал Анжелиной, потому что я на день уехал в Фавор, а ребенок должен был родиться лишь через шесть недель. И некому было сказать ему, как мы решили ее назвать. Она была бы Ребеккой, но Анжелина – тоже хорошее имя.
В прошлое воскресенье, когда мы ходили на ужин к Боутону, я заметил, как ты смотришь на его руки. Они обезображены артритом, особенно заметно это стало теперь, когда кожа обтянула кости. Ты думаешь, он ужасно стар, но он моложе меня. Он был свидетелем на моей первой свадьбе и венчал меня с твоей матерью. Сейчас он живет с дочерью Глори. Жена покинула его, и это печально, но для Боутона настоящая отрада – видеть дочь каждый день. Глори заходила на днях занести мне один журнал. Она сказала, быть может, Джек тоже приедет домой. Мне потребовалось не меньше минуты, чтобы вспомнить, кто это. Ты, наверное, не так хорошо помнишь старика Боутона. Время от времени он бывает суров, что вполне понятно, если вспомнить, как плохо он себя чувствует. Жаль, если ты запомнил его именно таким. В лучшие годы он проповедовал блестяще, лучше, чем кто бы то ни было.
Отец всегда читал проповеди по записям, и я тоже прописывал текст полностью, когда готовился к службе. На чердаке стоят коробки, наполненные бумагами, а в последние годы стали копиться ящики и в шкафу. Я никогда не возвращался и не пытался разобраться, зачем их храню, действительно ли я сказал что-то стоящее? Почти весь труд моей жизни пылится в этих коробках, удивительно – если задуматься. Я немного боюсь их. Полагаю, я работал над текстами лишь для того, чтобы мне было чем заняться. Если кто-то приходил ко мне домой и заставал меня за письмом, то он или она, как правило, уходили. Исключение делалось лишь для самых срочных вопросов. Не знаю, каким образом уединение может служить лекарством от одиночества, но в те дни мне это помогало. И люди уважали меня за то, что я столько часов проводил в кабинете и выписывал столько книг по почте. Если честно, их было не так много, но явно больше, чем я мог себе позволить. Вот куда пошла часть денег, которые я мог бы отложить.
Разумеется, за этим стояло нечто большее. Писать для меня было все равно что молиться, даже когда я писал не проповеди, а это случалось довольно часто. Возникает такое ощущение, как будто ты не один. Сейчас мне кажется, как будто я с тобой, что бы это ни значило, ведь сейчас ты еще маленький, а когда вырастешь, вовсе не обязательно посчитаешь эти строки интересными. А может, это письмо вообще не попадет к тебе в руки по ряду причин. Что ж, я глубоко сожалею о всех горестях, которые тебе пришлось пережить, и испытываю чувство благодарности в предвкушении всего хорошего, что встретится на твоем пути. Это значит, что я молюсь за тебя. И в этом есть некая интимность. Вот в чем истина.
Твоя мама с уважением относится к тому времени, которое я провожу здесь в кабинете. Она гордится моей библиотекой. Именно она обратила мое внимание на то, сколько коробок я заполонил проповедями и молитвами. Скажем, я писал по пятидесяти проповедей в год в течение сорока пяти лет, не считая речей для похорон и так далее, а таких тоже было немало. Две тысячи двести пятьдесят. Если в среднем каждая составляет тридцать страниц, то всего я написал шестьдесят семь тысяч пятьсот страниц. Неужели я прав? Наверное, да. К тому же я пишу мелким почерком, как ты теперь знаешь. Если исходить из того, что в одном томе триста страниц, то я написал двести двадцать пять книг – значит, по количеству я сравнялся с Августином Блаженным и Жаном Кальвином. Это невероятно. И почти все я написал с глубочайшей надеждой и твердой верой. Тщательно отсеивая мысли и подбирая слова. Пытаясь сказать истину. И, буду с тобой честен, это было прекрасно. Я благодарен за все эти темные годы, хотя сейчас, когда я оглядываюсь назад, они больше походят на длинную горестную молитву, которую наконец услышали. Твоя мать вошла в церковь в разгар молитвы, чтобы спрятаться от непогоды, как мне показалось тогда, ибо на улице лило как из ведра. Когда она одарила меня своим серьезным взглядом, я смутился, что проповедую перед ней. Как сказал бы Боутон, я ощутил всю бедность моих замечаний.
Иногда мне нравилось спокойствие обычного воскресного дня. Это все равно что стоять в недавно высаженном саду после теплого дождя. Чувствуешь безмолвную и невидимую жизнь. И ей требуется лишь одно: чтобы ты проявлял осторожность и не растоптал ее. Стоял как раз такой тихий день, дождь стучал по крыше, дождь тихо бил в стекла, и все радовались, потому что дождя нам всегда не хватает. В такие мгновения я не особенно переживаю, слушают ли меня люди, ведь я знаю, о чем они думают. И если появляется какая-то незнакомка, это спокойствие может навеять мысли о дремоте и скучных обычаях, и ты боишься, что у нее возникнет именно такое впечатление.
Если бы Ребекка выжила, ей был бы пятьдесят один год, а значит, она была бы старше твоей матери на десять лет. Раньше я часто думал о том, что случилось бы, войди она в эту дверь? Что я не постыдился бы сказать в ее присутствии? Ведь я всегда представлял, как она вернется из того места, где постигаешь знания во всей полноте, и выслушает мои рассуждения как человек, который видел истину воочию и полностью осознает всю глубину моей безграмотности. Такими фантазиями я забавлялся, чтобы не принимать доктрины и противоречия слишком близко к сердцу. В те дни я читал много книг, и в уме постоянно дискутировал то с одним, то с другим автором, но, похоже, мне хватало ума не выносить все это на кафедру. Я верю все же: отчасти это объясняется тем, что я писал проповеди так, как будто Ребекка может войти в эту дверь, и я в некотором роде был готов к приходу столь юной особы, как твоя мать. Хотя она и оказалась моложе, чем была бы Ребекка, но не сильно отличалась от того образа, который я создал в своих мыслях. И дело было даже не в ее внешности, а в том, что, казалось, она не вписывается во всю эту атмосферу, и в то же время возникало ощущение, что лишь она одна из всех нас имела право там находиться.
Я говорю все это, потому что в ней ощущалась некая серьезность, граничившая со злостью. Как будто она могла сказать: «Из какой бы чудовищной дали и невообразимой реальности я ни явилась, я сделала это ради ваших молитв. Теперь скажите хоть что-то стоящее». Моя проповедь осела пеплом у меня на языке. И дело было даже не в том, что я не работал над ней. Я работал над всеми своими проповедями. Я помню, что крестил двоих детей в тот день. Я чувствовал на себе ее напряженный взгляд. Оба младенца зарыдали, когда я впервые окунул их в воду, я поднял глаза и прочел суровое изумление на ее лице. Я знал, что увижу именно такое выражение, еще до того как взглянул на нее. И мне совершенно искренне захотелось сказать: «Если вы знаете более гуманный способ совершить это таинство, я с благодарностью вас выслушаю». Потом по прошествии всего лишь шести месяцев я крестил ее. И мне хотелось спросить ее: «Что же я сделал? Что за этим стоит?» Этот вопрос часто приходит мне на ум, не потому что я разуверился в том, что сделал нечто значимое, а потому что сколько бы я ни думал, ни читал и ни молился, я чувствовал себя так, словно не сумел постичь эту тайну. Слезы струились по ее лицу – дорогая моя женщина. Я никогда этого не забуду. Если только не забуду все, как это случается со многими стариками. Похоже, я не проживу так долго, чтобы забыть что-то еще, ведь память и так подводит меня. Так что это вполне справедливо, я знаю. Я размышлял о крещении много лет. Мы с Боутоном часто это обсуждали.