Большие пожары - Константин Ваншенкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прибыли вечером, построились около вокзала. Летел снежок. Строем они пошли на пересыльный пункт. Все повторяли: «Фонтанка, 90», «Фонтанка, 90». Проходили мимо каких-то смутно различимых на фоне снежного неба статуй. Открылись ворота, они вошли в глубь обычного казарменного двора, и скоро уже лежали на нарах. Три дня они провели на этой Фонтанке, 90. Ленинград посмотреть не удалось — каждую минуту вспыхивал слух, что сейчас подадут команду идти на вокзал. Москва была рядом, но Сергей уехать не мог — не было документов. На четвертый день их построили, они погрузились в машины и поехали на товарную станцию. Там уже стоял эшелон. В вагоне была печка, но никто не хотел ее растапливать. На перроне гремел оркестр, потом был митинг, представители славного города Ленинграда провожали солдат по домам и желали им счастья (а они даже не видели их города, только чуть-чуть с машины). Больше всего Сергея поразило то, что на перроне продавали эскимо. Он купил шесть порций и позвал Мариманова. Они сели на нары в холодном вагоне, бросив рядом вещмешки, и съели мороженое. Вася сбегал и принес в шапке еще шесть штук, они и это съели. Потом им раздали документы — все, теперь они на гражданке! — под гремящий марш эшелон плавно тронулся и пошел, набирая ход, сквозь редкую пелену снега.
Вечером, не дотянув километра до большой станции, остановились. Сопровождающий сказал: «Бологое». Еще в детстве Сергей слышал от кого-то, что это название не склоняется. И сейчас он не говорил как все: «Доехали до Бологого», а говорил: «До станции Бологое». Здесь эшелон сворачивал на восток. Непонятно было, зачем москвичей держали трое суток на Фонтанке, 90, ожидая, пока сформируется этот эшелон, если он мог довезти их только сюда. Сергей попрощался с Васей, маленьким, деловитым, трогательным, пожал руку. «Адрес помнишь? Ну, бывай!» Взял свои вещмешки и спрыгнул на междупутье. В их вагоне было еще двое москвичей, и они втроем медленно пошли к станции. И еще не успели пройти половины, как сзади просвистел паровоз, и эшелон тронулся по другому пути, к Уралу, к Сибири. Сергей шел с двумя солдатами-москвичами (почему-то слово «земляк» не очень подходило к москвичам), с ребятами, которых он видел-то всего несколько раз. Но теперь они уже были близки ему, он был связан с ними. А Вася Мариманов, с которым рядом он столько прошел и пережил, был уже где-то далеко и виделся смутно, как Тележко, как лейтенант, как весь их взвод.
Они дошли до станции. Вокзал был забит битком — и солдатами, и гражданскими. Некоторые сидели здесь уже трое суток и не могли уехать — поезда проходили мимо, не останавливаясь. «Для близиру только останавливаются, двери все равно не открывают,— сказал им пожилой усатый солдат.— Вся Россия по домам едет, шуточное ли дело!»
Им удалось уехать только ночью.
В вагоне, переполненном настолько, что не только сесть — по проходу было пройти невозможно, они, прислонясь кто к чему, стоя доехали до Москвы.
Было уже совсем светло, когда они вышли из вагона. Ясное, с легким морозцем утро встречало их. И было все не так, как представлял когда-то Сергей,— он не остановился, восторженно глядя вокруг, и не в силах сдвинуться с места, нет, он вместе с толпой сразу же рванул к выходу. Один из его попутчиков, смущенно улыбаясь и бормоча: «Мне до Кировской!» помахал рукой и бросился в метро, со вторым они зашли в буфет, выпили по стакану водки и тоже распрощались. Сергей перешел на соседний вокзал, сел в электричку, облокотился на свои «сидора», чтобы но стащили, и задремал. Изредка он вздрагивал, поднимал голову, смотрел в окно, потом засыпал снова.
Он уже давно из писем знал, что живут они теперь не в городе.
3
Его родители были партийные работники. В партию они вступили сразу после революции, вернее, отец даже раньше, перед Октябрем, летом семнадцатого года. Познакомились они на каких-то курсах, уже после гражданской, отец только что вернулся из армии — ходил в синих с кожей галифе и в кубанке, мать — молоденькая, в косыночке — Сергей помнил эту карточку с детства. Учась на курсах, они и поженились. Потом они еще много кончали всяких краткосрочных курсов и школ. Когда родился Сергей, им стало трудновато, но они не унывали, таскали его по общежитиям, с места на место. Потом отца опять взяли в армию, политработником, потом опять демобилизовали. Мать посылали на разные фабрики и в артели, потом она даже была секретарем райкома в Москве. Сережку отдавали в интернаты и в детские сады, он неплохо «разбирался в текущем моменте», где-то у отца хранилась справка, удостоверяющая это (Сережке было тогда пять лет). Потом мать опять таскала его повсюду с собой. На каких он только не бывал совещаниях, конференциях, заседаниях бюро!
Однажды на собрании, когда была партийная чистка, он сидел сбоку, за кулисой, почти на сцене, и рисовал цветными карандашами буржуя, которого бьет штыком красноармеец. Один известный партийный работник, старый политкаторжанин, увидел это, пришел в восторг и поцеловал Сергея в голову. «Это символично,— сказал он,— ночь, партийная чистка, и мальчик со своим большевистским рисунком». В середине заседаний Сергей обычно засыпал и до сих пор помнил, как его тормошили, одевали, везли,— все это в полусне.
Мать была занята постоянно, ее знали, она часто бывала в ЦК, в правительстве, была хорошо знакома с Калининым. Многие друзья юности матери и отца занимали теперь очень высокие должности, но сами они с какого-то времени перестали продвигаться, а наоборот, стали получать назначения все более и более скромные, и постепенно,— а произошло это очень быстро, всего в несколько лет,— растеряли прежние связи и стали совсем незаметными и забытыми. Сначала это было горько и больно, они чувствовали, что с ними поступают несправедливо, хотя не привыкли обижаться на партию, а потом они и про себя смирились с этим, а еще позже даже были рады этому где-то в самой глубине души...
Многие их друзья и боевые сподвижники оказались врагами народа и агентами иностранных разведок.
Был арестован и тот партработник, поцеловавший когда-то Сергея и похваливший его рисунок.
Перед войной они тихо жили в Москве, отца опять мобилизовали, мать нигде не работала, получала пенсию. В июне сорок первого Сергей окончил девять классов и мечтал через год поступить в военно-морское училище имени Фрунзе.
Осенью мать эвакуировалась в Казань, потом переехала в Свердловск, где служил в это время отец. Они пробыли там долго, мать работала в отделе народного образования. Отец попал на фронт лишь в конце войны — в Польшу (в политотдел армии).
В Москве их ожидали неприятности. В середине войны их квартиру занял какой-то тип: не то из жилотдела, не то еще откуда-то. Они писали, но Сергей не понял. У них были соседи, соседям дали другую площадь. Дело в том, что мать не сохранила почтовые квитанции, хотя переводила деньги за квартиру аккуратно. А в домоуправлении было все подтасовано, и новый пьяный домоуправ говорил: «Ничего не знаю!» Вещи их вытащили на чердак, сделали роскошный ремонт и заняли квартиру. Два года ушло на борьбу с этим человеком. Все права и законы были на их стороне, суд четыре раза решал дело в их пользу. Решение обжаловалось, все начиналось сначала. А со стороны их могущественного противника выступали вежливые, хитрые шантажисты, опытные, наглые лжесвидетели. Сам он в суд даже не являлся. Однажды на заседании суда отцу стало плохо. Жить было негде, врачи рекомендовали режим и покой, и, когда взамен квартиры им предложили полдомика за городом — две комнаты, кухня, терраска,— они сдались, согласились. Отец демобилизовался, они оба жили теперь на пенсии, впрочем, вполне приличные.
Сергей вовремя, как по заказу, проснулся и через минуту вышел на деревянную, покрытую твердо утоптанным снегом платформу. Спросил улицу, никто не знал, где такая,— здесь, как и в большинстве дачных поселков, были другие, свои ориентиры: за магазином, у водокачки. Наконец нашелся знающий, и Сергей пошел по узкой бугристой тропинке вдоль заборов, среди тишины и снега, потом свернул направо, опять направо, остановился около дома с нужным ему (теперь уже его!) номером, неожиданно страшно захотел курить, закурил,— было тихо, пламя зажигалки не колебалось,— и толкнул калитку.
Он знал, что родители занимают только полдома, необъяснимо, и не пытаясь объяснить это, сразу узнал — какую половину, поднялся на крыльцо и постучал. Никто не отзывался, он постучал снова. Из другой двери вышла старушка в солдатской шапке со следом от звездочки.
— Вы к кому?
— К Лабутиным.
— Вы им кто будете?
— Сын.
— Это я так спросила, проверить. Сразу видать, в отца. А я им соседка. Гулять пошли, скоро придут. Нашарь-ка ключ под приступочкой.
Он нащупал ключ, вошел в дом и с чувством радости, удивления и грусти остановился посреди комнаты. Петом прошел и во вторую. Здесь были многие известные ему вещи — и этот комод, и этажерка с книгами, и стол,— но он помнил их не так, раньше они не так и не здесь стояли. А некоторых вещей, о существовании которых он вспомнил лишь сейчас, взглянув на эти, вообще не было,— не было дивана и шкафа, стоявшего прежде в правом углу, и маленького столика. А другие вещи, не знакомые раньше, теперь, рядом со старыми выглядели особенно чужими. Он повесил шинель в углу на гвоздь,— вместо вешалки было вбито в стену несколько гвоздей. В комнатах было прибрано, чисто, но чувствовалось поразительное, всегда присущее их дому отсутствие уюта,— с этим, видно, ничего уже нельзя было поделать.