Бунт в «Зеленой Речке» - Тим Уиллокс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Покончив с растяжкой, Рей Клейн опустился на колени, усевшись на пятки и положив ладони на бедра. Даже после трех лет тюрьмы эта часть тренировки заставляла его ощутить себя почти хладнокровным. Вообще-то он не считал себя таковым, так что при редких оказиях позволял себе насладиться этим чувством. Доктор прикрыл глаза и резко втянул воздух через нос.
В это время в блоке „D“ было относительно тихо, и Клейн, следуя заветам Джеймса, обзавелся привычкой вставать за час до подъема, притворяясь перед самим собой, будто этот час принадлежит ему, и только ему. Он начинал с „моксо“ — концентрации дыхания, очищавшей мысли, а затем переходил к собственно тренировке до тех пор, пока удар гонга не возвращал все население блока к тупому бодрствованию, сходившему в „Зеленой Речке“ за человеческое существование.
Камера Клейна на втором ярусе была размером два на два метра семьдесят сантиметров. Доктор выполнял все приемы каратэ — удары ногами и руками, блоки и развороты — в замедленном движении, заставляя мускулы наливаться упругой силой от максимального напряжения. Такая тренировка требовала концентрации силы и чувства равновесия, и, хотя этими качествами Клейн от природы был одарен не особенно щедро, за три года он научился тренироваться в относительном молчании, не задыхаясь и не отбивая пальцы ног. Сегодня он проходил ката „гоюшино се“.
Утренний ритуал помогал доктору очистить кровь от озлобления, которое щедро подкачивало тюремную жизнь. Он нейтрализовывал яд и придавал Клейну силу и спокойствие, чувство отрешенности от остальных заключенных; короче говоря, помогал поддерживать в надежном состоянии металл и лед, которыми Рей надежно сковал свою душу.
Подобное архитектурное начинание давно уже доказало свою необходимость. В „Речке“ душа была ненужным и опасным дополнением, этакой персональной камерой пыток, которой обзаводились только мазохисты и законченные дураки. В свое время Клейн успел побывать и тем, и другим, но с тех пор здорово поумнел. Суровая дисциплина и самоотрицание дались ему, в отличие от большинства других, на удивление легко, поскольку к этому его приучила профессия. Он и без того провел большую часть своей жизни, обворовывая самого себя. Он обворовывал себя, когда был ординатором, врачом, а затем главным врачом. Он укрепил свое сердце против самого себя, приспособился к бесконечным дежурствам, к постоянному и невыносимому недосыпанию, к четырнадцати- и двадцатичетырехчасовым сменам на протяжении долгих лет, к напряжению и опасению совершить ошибку и убить или покалечить пациента; к кошмарному зрелищу изувеченных тел и обнаженному горю обездоленных. Он свыкся с необходимостью порой говорить людям о приближении неминуемой смерти и сообщать безутешным матерям о смерти их детей; он приобрел иммунитет против боли, которую врач причинял себе, и боли, которую он причинял другим… Иглы, скальпели, ампутации, наркотики… Пройдя, подобно своим коллегам, через эти испытания, Клейн закалил себя. Так что, когда на него обрушилась беда и он попал в „Зеленую Речку“, все, что от него потребовалось, — добавить к сковавшей его сердце стали немного льда.
На воле Клейн был хирургом-ортопедом.
Здесь он считался насильником, отбывающим свой срок.
А сегодня он может снова стать свободным человеком.
И если это случится, ему опять придется закалять свою душу на пороге грядущего такого же бесформенного и неумолимого, как окружавшие его гранитные стены камеры.
Клейн развернулся на узком пятачке и выполнил комбинацию „боковой — локтем в лицо — захват за горло — перегиб через спину“, ориентируясь на воображаемого противника, стоявшего непосредственно перед стальными прутьями двери. Клейн сдавил несуществующую шею, представляя себе искаженное лицо и обмякшее тело врага. Ты — воин „шотокан“, сказал себе Рей, ты ни на что не надеешься, ни в чем не нуждаешься; ты — свободен… За том он усмехнулся и вытер пот, заливавший глаза.
Клейн изучал каратэ еще в колледже, и эти занятия, как ничто другое, поддерживали его во время обучения медицине. Поначалу, возобновив свои утренние тренировки здесь, в „Речке“, он чувствовал себя глуповато, так и эдак вытанцовывая в своей камере. Соседи по обе стороны ломали головы, пытаясь объяснить себе происхождение негромких фыркающих звуков, доносившихся из камеры Клейна. Его обвиняли в мастурбации, заталкивании разных предметов в собственное анальное отверстие, самокатетеризации насухую и прочих опасных и непонятных извращениях. Со временем признание в том, что он, Клейн, посвящает свое утреннее время каратэ, стало казаться даже более постыдным, чем занятия онанизмом, не говоря уже о том, что подобное заявление могло повлечь за собой пару ударов ножом, и Рей забросил тренировки. Но позже он убедил себя, что исключительно с целью выживания ему необходимо оставить для себя что-то личное, а каратэ — как бы глупо это ни выглядело со стороны — ничем не хуже остального. Так что Клейн возобновил свои утренние упражнения, а незадолго до того, как шуточки в его адрес стали приобретать все более явный оттенок угрозы, Майрон Пинкли спер десерт Клейна — лимонное желе — прямо в общей столовой.
Полученное Пинкли некоторое время спустя повреждение мозга признали неизлечимым, и тот, будто родившись вновь, присоединился к местному отделению Армии Иисуса. Единственным человеком, пролившим слезы над последствиями этого инцидента, была мать Майрона, рыдавшая от счастья при виде духовного перерождения сына. А соседи Клейна враз перестали интересоваться его ежеутренними занятиями в камере, потому что до них мгновенно дошло, что это не их собачье дело.
Звон гонга и выкрики кислорожих охранников ознаменовали окончание тренировки Клейна. Насквозь мокрый от пота, доктор встал у двери своей камеры, вытирая лицо грязной рубашкой. Каждый день производилось шесть разводов по камерам и столько же перекличек, причем первая начиналась сразу по включении света. Весь блок одновременно просыпался в какофонии кашля, отхаркиваний, матерщины и громких жалоб на соседей по камере, которые портили воздух, наперебой пуская ветры. Затем к этим звукам добавлялся рев радиоприемников и кассетников, перемежаемый традиционно игнорируемыми приказами охранников выключить эту чертову музыку. Наконец, подходила очередь собственно переклички — монотонный литании, повторявшейся шесть раз в день.
За решеткой камеры Клейна появился вертухай — кубинец по фамилии Сандоваль.
— Клейн, номер восемьдесят восемь тысяч четыреста девять! — отрапортовал Клейн, назвав, как и все остальные, свое имя и номер.
Сандоваль молча кивнул, сверился со списком и двинулся дальше.
Клейн двинулся в глубь камеры, шлепая подошвами босых ног по забрызганному потом камню, отдернул отгораживающее парашу одеяло и помочился. Камера изначально была рассчитана на одного человека, и с тех пор, как Клейн накопил достаточно средств, он жил здесь один, хотя в большинстве одиночек жили по два, а в камерах, рассчитанных на двоих, — по четыре человека. Платить здесь приходилось за все, а жилая площадь стоила весьма недешево. Правда, частная медицинская практика в тюрьме давала Рею достаточно средств, чтобы позволить себе подобную роскошь. Как и в любом другом уголке мира, люди здесь делились на богатых и бедных, и, как и везде, возможность покупатъ квалифицированную медицинскую помощь являлась свидетельством высокого социального статуса.
Клейн умылся под краном и вытерся большим банным полотенцем, еще одним предметом роскоши. К концу этой процедуры он опять стал мокрым как мышь от влажности тюремного воздуха и тепла набухших мышц. Рей решил повременить с одеванием, пусть пот хоть частично испарится в застоявшемся воздухе. Голый перед бритвенным зеркальцем, он слушал, как жужжание его бритвы сливается с доносящимся со всех сторон жужжанием сотен других. Опасные бритвы были запрещены правилами. Вдоль нижней кромки зеркала на неряшливом куске белого пластыря черными чернилами были написаны слова, которые Клейн перечитывал каждое утро:
„НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО!“
Этот афоризм был вершиной и дном местной морали, своеобразной политической и философской системой, которую в совершенстве должны постигнуть все, кто намеревается выжить в государственном исправительном учреждении „Зеленая Речка“. Значимость этого лозунга Клейну растолковал Коули-Лягушатник — суперинтендант тюремного госпиталя. Как-то Рею пришло в голову поинтересоваться у него, каким образом у одного из пациентов отрезанные напрочь гениталии оказались в его же заднем проходе. Коули в ответ сгреб Клейна за рубашку:
— Слушай сюда, бледнолицый: никогда не замечай того, что здесь происходит; а если уж заметил, не хрен совать свой клюв в чужие дела. Никогда. Ежели, к примеру сказать, ты проходишь мимо душевой и слышишь, что там кого-то режут или шоблой дерут в очко, — вали оттуда, не стоит проверять, нет ли там твоего самого закадычного приятеля или лучшего друга. Даже если ты и сам не прочь присоединиться к компашке и получить свой кусочек кайфа. Или если кому-то, вроде этого бедолаги, отпиливают тупой бритвой яйца и ты слышишь его визг, доносящийся из-под грязного кляпа во рту, — иди себе своей дорогой, потому как всегда есть причина, по которой тебе ничего этого знать не следует. А если таких причин нет, все равно это не твое собачье дело…