Пепел на раны - Виктор Положий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, не поскупятся, они сейчас радуются: не сегодня-завтра красняков в Волге искупают. Может, больше, чем по сто марок, за одного выдадут, а?
— Как же, держи карман шире. Раз по сто записано, большего не жди.
— Михайлича ведь взяли, — неторопливо продолжал парень, — а о нем везде объявления висят.
— Да оно-то, конечно…
— Мне, дядь Фанасий, не больно хочется деньгами получать, лучше бы какую-нибудь скотинку.
— Да, конь в хозяйстве не помешал бы.
— Может, попросим?
— Как же, жди. Мы что, одни? Деду хуторскому тоже часть перепадет. А большую Шнайдер отхватит. Видишь, даже хату Марты не сжег.
— Боится с народом заедаться. Каратели приедут, сожгут.
— Нам, надо полагать, ничего и не останется, — словно и не услышал о Марте Афанасий, — что-то, ясное дело, дадут, дак половина на магарыч разойдется.
— А лошаденку отхватить хорошо бы…
— Хорошо бы…
Перед глазами покачивается нога переводчика: так-так, так-так. Каждая мелочь, каждое слово запомнилось, как перед смертью. А разве нет? На весь район позор: комиссар щорсовцев живьем в плен попал…
3
Шаги гулко отдаются в полутьме коридора Брестской тюрьмы. Далековато везли, к самому Зельбсманну. И легко здесь не отделаться.
Михайлич уже свернул к своей камере, но конвоир слегка подтолкнул в спину: дальше.
— Сюда.
Михайлич посмотрел на номер, аккуратно выведенный белой краской: 72. А ниже мелом кто-то написал двойку: значит, есть соседи.
Звякнули ключи. Завели в камеру. Сняли наручники. Скрипнула дверь. Лязгнула задвижка. Зашуршало: стерли двойку, чтобы написать «3».
Несколько секунд Михайлич продолжал стоять, прижавшись спиной к двери; он видел только высокое окно с двойными рамами и с открытой маленькой форточкой, решетка на кем была в маленькую клетку. С внешней стороны осел толстый слой пыли, отчего окно едва пропускало свет. Осмотревшись, заметил, что один узник, заложив руки за спину, нервно ходит по камере, под окном, а второй, нахмурившись, сидит в углу. Невольно пожалел: его появление, судя по всему, прервало горячую дискуссию, если не спор.
Когда-то, еще в бытность курсантом, в Свердловске Михайлич попал на гауптвахту: понадеялся на последний трамвай и опоздал со свидания. Но отсидка на гауптвахте воспринималась как шутка; теперь же тюрьма явилась ему в ее зловещем виде, и, как ни странно, на ум почему-то взбрело: здороваются ли в тюрьме, а если здороваются, то как?
— Добрый день, — немного растерянно сказал Михайлич.
Ходивший по камере резко остановился, и, когда повернулся к Михайличу, его очки в тонкой оправе блеснули.
— Еще одного бытия обрекло определиться, — сказал, кивая головой. И, секунду помолчав, добавил — Добрый день.
Второй, в углу, зашевелился, словно обрадовался гостю.
— Здравствуйте, проходите, — голос выдавал в нем пожилого человека, даже старика.
— Куда же здесь, собственно, проходить? — решился на шутку Михайлич и сразу почувствовал облегчение, будто освоился в новых обстоятельствах.
— Это верно, — махнул рукой дед и, согнувшись, поднялся, — проходить действительно некуда, но так уж молвится, что поделаешь. Если и захочешь, то не пройдешь — стены-то каменные.
Первый узник иронически ухмыльнулся и повернул лицо к окну.
— Напрасно смеешься, Философ, — не умолкал дед, — стены, они и есть стены, лбом не прошибешь, даже твоим, умным, — куда уж мне. темному.
— Какой я, такой и мир, поэтому и тюрьма и степь — одно и то же, — не поворачиваясь, возразил «философ».
— Слыхал? — улыбнулся Михайличу дед. Теперь, когда глаза полностью свыклись с полумраком, Михайлич осмотрелся и сориентировался. Дед, как стал перед ним, так и стоял, ростом он был поменьше, и потому глядел на Михайлича снизу вверх и несколько со стороны, будто изучал его сквозь узенькие щелки глаз. Борода у деда была удивительно прямая: казалось, от нечего делать он перебрал ее по волоску и аккуратно подровнял.
— Он у нас такой, — сказал старик. — Но строго не судите, парень он добрый.
Камера оказалась небольшой. У каждой стены, кроме той, с дверью, лежало некоторое подобие матрасов, два разостланы, а один был свернут в рулон.
— Там и будет ваше место, — сказал дед. — Философ возле окна, а я напротив. Устраивайтесь, лежать можно и днем, нам разрешают. А больше никому. Наверное, смилостивились над Философом — как-никак человек ученый.
В голосе старика не было слышно даже намека на насмешку.
Исподволь подчиняясь еще неведомым законам своего нового бытия, Михайлич внял совету старика: расправил матрас и сел. Дед тем временем от него отошел, видимо, давал возможность побыть наедине, обвыкнуться в новых условиях. Философ уставился в окно.
«Я теперь отрезан ото всех. Один, и исходить надо только из этого. Никто меня не выручит, и если полковник взялся так рьяно, побег наверняка невозможен. Значит, станут сначала колошматить, а потом расстреляют или повесят, скорее всего, повесят, партизан они предпочитают казнить именно таким способом. Я один, и, кроме смерти, мне ждать нечего. Пока она не взглянула в глаза, можно не бояться и трезво все взвесить. Это как в бою: вначале страшно, а закружилось — убьют или нет — думать некогда. Меня ждет последний бой, силы в котором неравны. Кроме того, Зельбсманн, видимо, готовит ловушку. Самое страшное — меня могут превратить в куклу, не владеющую собой. И надо опередить его хотя бы на полшага.
Кто эти люди? Этот „философ“? Может быть, это и есть адская игра Зельбсманна?
Как просто все казалось раньше… Училище. Брестская крепость. Война, оборона, партизаны. Не без трудностей, но просто, я всегда знал, как действовать, хоть и годов-то — четверть века. А здесь, как сделать, чтобы в этом последнем бою не остаться без оружия? Покончить с собой и тем самым перепутать карты Зельбсманна? Сегодня ночью? Найти способ…»
— Извините, хочу вас побеспокоить, — окликнул его старик. — Я, идя сюда, на всякий случай прихватил котомку. Еда, конечно, простая, что уж старуха положила: вот хлебушек, яички, лучок. Они, песиголовцы, сначала отобрали, да еще и смеялись: у нас, говорят, станете на довольствие третьего рейха. И вправду, кормят три раза, по часам, косят баланду и какаву. А сегодня утром — с какой стати? — вот вернули котомочку: бери, дед, поправляйся, наша веревка выдержит. Так что бога нечего гневить, богатые. Зачем добру пропадать — не обессудьте, перекусите.
«Неужели начались штучки Зельбсманна? Перекусите… Что за продукты? После тех рассказов… спокойно, без паники. Ведь в камере могут оказаться обыкновенные люди, такие же, как и я… А Зельбсманн уверовал, что посеял во мне сомнения и тихонько себе посмеивается? Трезво обдумать. Если свои, отказом их обижать незачем… Да и на самом деде голоден, со вчерашнего дня во рту не было ни маковой росинки. Стоп: не кормили специально, наброситься на пищу и проглотить крючок? Стало быть, не исключено, что подсадил провокаторов. А не стану есть, Зельбсманн будет потирать ладони: Михайлич догадался, значит, хочет того или нет, в игру включился, а если друзья, тоже обрадуется: зерна сомнения посеяны. Михайлич всех шарахается»…
— Спасибо, разве что немножко, — сказал Михайлич.
— Вы не сумлевайтесь, — дед присел и начал развязывать узелок, — оно хоть и домашнее, но жена у меня чистюля, и я за компанию вам пособлю. Вот, смотрите, как они нож перевели, укоротили на три четверти, боятся, не пырнул бы кого-нибудь, но хлеб и сало еще нарезать можно. Испортили нож…
«Но, пусть и такой обрубок — в тюрьме?! Ну, и полковник!»
— Садись к нам, Философ, — повернулся к окну старик, но вместо ответа Философ вяло пожал плечами.
— Думает, — уважительно пояснил дед и первым принялся за еду. — Берите, берите, не стесняйтесь.
Михайлич положил на хлеб кусочек сала и начал жевать.
— Так вы говорите, сами пришли сюда? — спросил он неожиданно.
— Сам, ну да, сам, — спокойно ответил дед.
— И чего ради?
— Здесь, сынаш, история длинная, но, как смогу, кратко поведаю. Небось, слыхал, немец к Волге рвется? Рвется, значит, немец к Волге, хочет к зиме войну закончить. Ну, а партизаны ему в тылу как соль под хвостом или чертополох. Эшелоны под откос, дороги перерезают, вот немец и взялся за партизан. А поскольку силой уничтожить не может, то принялся за мирное население. В селах, где самая большая партизанка, решил: жителей расстрелять, а хаты сжечь. Даже объявления появились: если такие-то и такие-то руководители банд и комиссары не явятся добровольно, то пять тысяч человек будет расстреляно. Вот я и пришел. В отряде мне замена найдется, а народишка немного спасу.
— Так вы… вы командир партизанского отряда? — У Михайлича даже в горле кусок застрял. — И какого, если не секрет?
— Не командир. Комиссар. Комиссар партизанского отряда имени товарища Щорса Михайлич, — значительно уточнил старик.