В свободу надо прыгнуть - Хенрик Кайш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поезд совершенно явно с каждой секундой замедляет ход. Если прыгать сейчас, когда он так ползет, почти не рискуешь нанести себе увечье. Прыгнуть согнувшись, пружинящим расслаблением голеностопных и коленных мышц амортизировать удар, свернуться в клубок, обхватить руками голову и покатиться в заданном толчком направлении — вот примерно то, что надо делать, вот в чем искусство падения при движении, такова — я где-то читал — техника работы специалистов, дублеров, снимающихся вместо кинозвезд в головокружительных сценах приключенческих фильмов. Так надо действовать. Вот только Бухмаер здесь, я и пикнуть не успею, как он меня схватит. Неудачное выражение, совсем не к месту, я хотел сказать: не успею нажать на дверную ручку. Да, Бухмаер. А почему, собственно, ты считаешь, что Бухмаер здесь? Где? Где же Бухмаер?
Бухмаер не сидит там, где сидел. Не верю своим глазам, тыкаюсь рукой в то место, где он только что был. Никого! Не время раздумывать, куда он девался: пошел ли в соседнее купе к своему коллеге, или в уборную, или еще куда-нибудь. Бухмаера нет, купе без охраны, поезд медленно ползет, стоит только нажать на ручку... Благоприятный момент, о котором ты мечтал, вот он! Или ты не верил, что он может настать? Он настал. Не раздумывай долго, давай прыгай! Прыгай, друг!
Я смотрю на своих спящих попутчиков. Нет времени будить их, сказать о возможности побега, подробно обсудить, стоит бежать или нет. Через секунду Бухмаер может вернуться, прыгай! Это твое право. Но одного, хотя бы одного я все-таки хочу спросить, не попытается ли и он. Например, вот этого, сидящего рядом со мной. Он уже не молод, часовщик по профессии, мало рассказывал о себе в течение дня, но по этому немногому можно разгадать остальное, я чувствую: он близок мне. Слегка толкаю его. Он просыпается не сразу, сперва только меняет положение, потом открывает глаза, смотрит на меня в замешательстве. Я прикладываю палец к губам — тсс! — другой рукой показываю на пустующее место Бухмаера, на дверь, на ручку, изображаю жестом полет. Он не сразу соображает, что к чему, сначала принимает все за шутку, потом догадывается, что мне не до шуток. На миг все в нем напрягается, кажется, вот-вот вскочит... Но тут же он откидывается назад, слабо качает головой. Он не готов. Ладно, товарищ, ты сам должен знать, что тебе делать, так же как я знаю, что делать мне.
Я дотрагиваюсь до его плеча, в ответ он чуть поднимает руку с зажатым в кулаке большим пальцем. Салют, желаю, мол, удачи. Я поворачиваюсь к двери, берусь за ручку. Со времени моего пробуждения прошло, вероятно, две-три секунды.
Ночь светла, я никогда не видел такой светлой ночи. Прыгаю. Отчетливо видно, куда ступить ногой, каждый камень различим. Тени катящихся вагонов бегут по земле около поезда, образуя полосу с метр шириной. Какой же четко очерченной может быть лунная тень! Я прыгаю на тень, падаю на нее, малая скорость движения делает излишними все подсмотренные в приключенческих фильмах артистические трюки. Лежу плашмя, прижимаясь к земле. Я не получил никаких повреждений, мог бы сразу подняться и побежать. Но на освещенной луной открытой местности меня легче заметить с поезда. Поступаю иначе — продолжаю лежать у самых рельсов, в тени поезда, может быть даже в невидимом из окна мертвом уголке. Пережду, пока последний вагон не скроется из виду. Я удивительно спокоен, действую обдуманно, хладнокровно принимаю решения, отлично справляюсь с создавшимся положением. А оно складывается в полном соответствии с моим замыслом.
Но вот оно, кажется, начинается — отклонение от задуманного. Мимо проехали два или три вагона. Грохот колес, катящихся рядом, гудит у меня в ушах. Но не ослабевает ли он, не затихает ли? Я еще не хочу признаться себе в этом, я еще отвергаю эту возможность, но в глубине души уже знаю: поезд, и прежде шедший достаточно медленно, еще больше замедлил ход. Поезжай скорее, поезд! Поезжай скорее, поддай пару, прибавь ходу! Исчезни из моего поля зрения! Я прижимаю лицо к земле, чтобы слиться с тенью, ничего не вижу, только прислушиваюсь к звукам. Скрип тормоза перекрывает грохот, переходит в шипение и наконец полностью замирает — поезд остановился. Он стоит! Что теперь будет? Во внезапно наступившую тишину врывается сигнал тревоги. Звучат команды. Я поднимаю голову, смотрю. Из окон высовываются жестикулирующие солдаты, некоторые, взмахивая ружьями, выпрыгивают из вагонов. Бегут туда, сюда. Один направляется прямо ко мне. Я узнаю Бухмаера. Алло, ефрейтор, ты сам виноват, что я устроил тебе неприятность. Где ты был в тот момент, когда тебе полагалось встать между мною и моим шансом? А теперь не делай такого бешеного лица, все ведь кончилось хорошо, — разумеется, для тебя, — ты не предстанешь пред военным судом за неисправное несение караульной службы, ты вернешься с войны целым и невредимым, раз умеешь так устраиваться, чтобы перед стволом твоей винтовки всегда был безоружный враг вроде меня, в России тебе сейчас пришлось бы худо, и ты рад-радехонек, ты сам мне говорил, что здесь, в прекрасной Франции, тянуть лямку оккупанта сравнительно легко, во всяком случае, так было до сих пор, впрочем, теперь уж ненадолго, это факт. Не делай такого бешеного лица, нечего злиться, что я ухватился за свой шанс, попытка к бегству — исконное право всякого узника, ты можешь только помешать воспользоваться этим правом, но не злиться. Да я уже встаю. Что ты там кричишь? «Руки вверх!»? Пожалуйста, подниму и руки. Сдаюсь. Прыжок был напрасным, вынужден это признать, придется нам обоим продолжить путешествие — до конца. Ты вскидываешь винтовку? Какая в этом надобность? А, понимаю, на тебя смотрят твои товарищи, твой офицер, и тебе следует разыграть маленький спектакль, чтобы забыли о забвении тобою долга, вот ты и изображаешь яростное возмущение безмерной коммунистической наглостью, попыткой так коварно провести честного немца, полагающегося на взаимное доверие. Поверь, я тебя понимаю, ты ведь, в сущности, жалкая свинья, из нас обоих, ефрейтор Бухмаер, жалкая свинья ты, а не я, хоть ты думаешь обратное.
«Свинья ты!»
Ефрейтор Бухмаер в нескольких шагах от меня. Его лицо искажено яростью, в неправдоподобно ярком лунном свете я отчетливо вижу, как трясутся его губы, когда он кричит: «Свинья ты!». Возле меня он останавливается. Прицеливается из карабина, который я весь день видел у него в руках, эта штука ему дана ведь не для забавы, я уверен: он думал то, что говорил. Вспышка молнии, сухой треск бича, остро и горячо вонзающегося мне в грудь, справа, ближе к плечу, и опрокидывающего меня навзничь. Что же это? Он действительно выстрелил, мой симпатичный ефрейтор Бухмаер? Нацистская сволочь, проклятый фашистский боров, ах, я никогда не умел как следует ругаться, есть же совершенно великолепные, такие выразительные ругательства, в которые можно вложить всю свою разрывающуюся от злости и ненависти душу, мне они никогда не приходят на ум, волнение заставляет меня в лучшем случае заикаться, у меня нет ничего посильнее для тебя, Бухмаер, чем вот это: ты подлейшая нацистская свинья, и я страстно надеюсь, что скоро с тобой кто-нибудь расквитается за все.
«Спокойно, спокойно! Вам нельзя так метаться, вы сорвете бинты! Что случилось? Неприятный сон приснился?»
Это, наверно, доктор. Тот же голос, который раньше говорил о физиологическом растворе. Теперь он говорит, что я выжил. Что я уже вне опасности. Это вы так говорите, доктор, потому что думаете только о тех опасностях, которые можно преодолеть с помощью ваших хирургических инструментов. Но до тех пор, пока там, за столом, сидят полицейские, сменяясь каждые восемь часов, — кстати, опять появился новый, сколько их, собственно, уже перебывало здесь, все сплошные бухмаеры, — до тех пор я не могу быть вне опасности.
Да, полицейская охрана. Доктор кажется немного смущенным. «Таково было распоряжение, тут уж ничего не поделаешь. Когда в больницу доставляют кого-нибудь с огнестрельным ранением, мы обязаны сообщить куда следует. Это ведь не только личное дело, не правда ли? Впрочем, и прежде был такой порядок. Скверно лишь, что теперь этим занимаются немцы. Распоряжение охранять вас, мой друг, поступило из комендатуры, я говорю все, как есть. Они занимаются расследованием всех подобных случаев, не трудно догадаться, что их тут интересует, — конечно же, не снижение французской уголовной статистики. Они нервничают, господа немцы. Все время что-то случается, — каждый день, в особенности каждую ночь. Такой уж этот сонный провинциальный город Мелэн. Вы здешний? Нет? Так я и думал. Все коммуникации, соединяющие Париж с югом, Лионом и Средиземным морем, сосредоточены здесь — железнодорожные линии, шоссейные дороги, судоходный путь через Сену. Здесь мосты, сортировочные станции, административное управление. Мы находимся достаточно близко от Парижа, в пятнадцати километрах, чтобы представлять интерес для центра, и достаточно далеко, чтобы иметь самостоятельное значение. Это ясно немцам, но и некоторым другим людям тоже, не так ли? Да кому я рассказываю все это? Простите, я не хочу тем самым приписать вам что-либо. Я даже не знаю, что вообще с вами случилось, знаю только, что в нынешние времена тот, в кого стреляли, — не обязательно подозрительная личность. По мне, можно было бы обойтись и без донесения. Я кое о чем догадываюсь. Но о том, что вас сюда доставили, сразу же узнали десятки людей. Это слишком много. Не хочу сказать, что кто-нибудь выдаст нас. Супружеской чете, которая вас подобрала, вы бесспорно обязаны жизнью, — им-то зачем доносить? И все же, амбулаторный персонал, больничный сторож, персонал хирургического отделения, остальные пациенты — многовато посвященных. Ну, не надо волноваться. До сих пор ни один немец не справлялся о вас. Если что-нибудь изменится, вы об этом так или иначе узнаете. Пока что вы еще совсем не транспортабельны. С медицинской точки зрения почти чудо, что вы живы. Знаете ли вы, где лежите? Это палата безнадежных пациентов, для которых летальный исход неизбежен, Теперь мы могли бы вас перевести отсюда, но, я думаю, лучше оставить вас пока тут, сюда меньше заходят, и это безопаснее».