День между пятницей и воскресеньем - Лейк Ирина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На маминых похоронах бабка рыдала громче всех, сморкалась в огромный клетчатый платок, голосила и причитала почему-то в основном о том, какая она бедная. Николай видел, как соседи совали ей деньги, как она хватала их хищной ручонкой, похожей на куриную лапку, и быстро прятала в карман. Маму хоронили в самом дешевом гробу, обитом блестящей голубой тканью с нелепыми оборками по краю. Мама всю жизнь не любила голубой цвет, она его просто не выносила. Гроб выбрала бабка. Мама любила розы. На ее похороны бабка купила белые лилии. Тряпичные лепестки, пластиковые тычинки — самые дешевые цветы, которые можно было найти. Никаких венков, просто веник из этих лилий на пластмассовой палке. Ночью Коля перелез через ограду кладбища, нашел мамину могилу, выдернул из земли воткнутые фальшивые лилии и долго-долго их топтал. Потом сел на землю и заплакал. Он сидел там и плакал, долго, всю ночь, пока не рассвело и не запели птицы, и тогда он ушел. Он не хотел, чтобы его видел кладбищенский сторож, тот стал бы расспрашивать. С тех пор он никогда больше не плакал. Мама любила розы, и он носил ей на могилу шиповник. У него не было денег на розы, а шиповника по краям оврага за поселком были целые заросли. Цветки были крупные и пахли настоящими розами. Он просиживал на крохотной лавочке у деревянного креста до темноты и рассказывал маме все-все-все. А потом уходил. Работать, учиться, угождать бабке. Ему казалось, мама его об этом просила. Потерпеть. Она же сама всегда терпела.
И он терпел. Ходил в школу и хватался за любую работу: разгружал комбикорм, помогал залетным строителям, которые наезжали в поселок на подработки, колол дрова, чинил тачки и ведра, прилаживал новые ручки к помятым алюминиевым бидонам и колеса к старым велосипедам. Правда, за дрова и починку денег не брал, это было по-соседски. За это его угощали пирожками с пасленом или давали кусочек сала.
Вентилятор бабке, как оказалось, он все-таки купил.
Он начал копить на ботинки, потому что старые брезентовые сандалии за лето совсем истаскались и были давным-давно малы, а в сентябре надо было идти в школу. В школу нельзя было прийти в ошметках от бывших сандалий. Он копил на ботинки, но бабка с каждым днем лютовала все больше, отвешивала оплеуху за оплеухой и дошла совсем уж до крайности: мало того что почти не давала ему спать своим нытьем, проклятьями и капризами, теперь она стала прятать от него еду. Несколько раз он заходил на кухню, когда она жадно чавкала, орудуя ложкой в кастрюльке с холодным борщом, — тогда она прищуривала глаз и орала: «Кто как потопает, тот так и полопает», — хотя сама топала исключительно в пределах своей комнаты и не дальше облупленных крашеных лавочек во дворе. Он по-прежнему отдавал ей почти все, что зарабатывал, но стал припрятывать кое-какие деньги в жестяной банке в дыре в дощатой стене под тряпичным истертым ковром. Он все рассчитал: как раз к сентябрю ему должно было хватить на ботинки. На самые простые, черные, дерматиновые, но для него они были чем-то из другой жизни, они были для него надеждой на эту самую другую жизнь — ведь она должна была где-то быть. Ведь не могло же везде и всегда на земле быть только вот так. Он работал без устали все лето, а бабка без устали ругала его, ругала маму, ругала весь свет и больше всего — жару. От жары и духоты ей делалось хуже всего, говорила она, обмахивалась тряпкой, усевшись на табуретку посреди кухни, и шумно вздыхала, повторяя: «Ох, пе́кло, ох, жарюка, ненавижу, ох, чтоб тебя».
В тот вечер он пришел домой уставший и измотанный. Он уговорил, умолил взять его на стройку нового поселкового клуба, на самую черную работу, и работал там наравне со взрослыми, весь день таскал цемент и раствор, до крови стер ноги и руки, пот застилал глаза, а солнце так жарило весь день, что у него шумело в ушах и страшно болела голова. Денег дали в два раза меньше, чем обещали, да еще наругали за лопнувшее старое ведро, хотели оштрафовать. Он хотел просто прийти домой и просто попить воды, холодной воды из алюминиевой кружки. Шел и мечтал об этой помятой старой кружке, и чтобы от ледяной воды заломило зубы.
На кухне что-то жужжало. Он решил, ему кажется. Стащил сандалии, морщась от боли, отодвинул занавеску из старой простыни, которая должна была преграждать путь к еде вездесущим мухам, и остолбенел: на табуретке восседала бабка, а прямо перед ней на столе жужжал новенький металлический вентилятор. Бабка повернула к нему толстое румяное лицо и расплылась в улыбке. Николай не мог вспомнить, чтобы она вообще когда-нибудь улыбалась.
— Ай, ты мой дорогой, — сказала она. — Уважил бабушку! Надо ж, какой внук у меня, и заботливый, и памятливый, и как что обещал, так и сделает. Нашла я копилочку-то твою, мой ты серебряный, да и сама уж в магазин сходила за вентилятором. Подумала, когда тебе-то, ты ж все гуляешь, все гуляешь. Весь в мать, все шляешься. Я и соседке Глаше говорю, мой-то все гуляет, все гуляет где-то, как с утра подхватится, так и нет его, унесло его, некому о бабушке-то позаботиться, хоть воды натаскать, хоть дров наколоть, все гуляет внучок-то, все где-то носит его, кровь дурная играет, видать. А он, глянь-ка, денежку копил бабушке на вентилятор!
И бабка с ехидным прищуром покрутила у него прямо перед носом той самой пустой жестянкой, в которой он прятал деньги. В дыре в дощатой стене под старым тряпичным ковром.
Николай не сказал ни слова. Он развернулся, босиком вышел из дома и плотно закрыл за собой дверь.
Он вернулся в этот дом только однажды. Тогда он уже жил в столице, был подающим надежды архитектором и собирался жениться на Тамарочке. Когда ему позвонили и сказали, что бабка умерла, он не удивился. Удивилась только Тамарочка, потому что ее жених всегда говорил ей, что он сирота и у него нет никаких родственников. Он запретил Тамарочке ехать с ним. Он пришел в самую дорогую ритуальную контору в поселке и оплатил все, что было нужно. Когда встал вопрос с участком на кладбище, он отказался выбирать на схеме, а настоял на том, чтобы поехать посмотреть самому. Купил огромный букет самых дорогих и душистых роз и попросил сначала заехать на старое кладбище. Агент бюро ритуальных услуг сказал, что мест на старом кладбище больше нет, но при желании, конечно, можно договориться. И выразительно подмигнул. Но Николай только молча покачал головой. Они прошли по старым тенистым аллеям, дошли до могилы с дорогим белым памятником, где на фотографии была смеющаяся молодая женщина. Он поставил в мраморную вазу розы, молча постоял несколько минут, а потом велел агенту ехать на новое кладбище, которое разрасталось на месте бывшего заброшенного пустыря на самой поселковой окраине. Он не сомневался, он точно знал, где выбирать: на самой жаре, на самом солнцепеке, на самом выжженном клочке этого кладбища, куда только изредка долетал раскаленный ветер, принося с собой мелкий острый песок. И хотя агент робко попробовал сказать, что тут не вырастет ни одной травинки, «если вдруг вы захотите цветочки или газончик», Николай категорично оборвал его — он был уверен в своем выборе. Это был отличный участок. Его покойная бабушка будет в восторге, сказал он.
На похороны он не остался. Только оплатил огромный долг за коммунальные услуги — единственное бабкино наследство.
Непонятно, зачем все это вдруг всплывало у него в памяти, пока машина медленно катилась по бульварам. Наверное, красные светофоры и закатное солнце напомнили о том, что было когда-то. Хотя ему так хотелось, чтобы этого куска в его жизни не было. И того, что было потом. Но с тех времен с ним остался и самый верный его человек, его самый близкий друг. Николай улыбнулся, достал телефон и набрал номер.
Лидочка. Сейчас
Сон пахнет полынью. Его легко узнать. Если чувствуешь запах полыни, значит, идет сон. Он уже близко. Сначала просто запах, а за ним тепло — теплый жаркий ветер — можно подставить ему лицо и руки, а потом почувствуешь и под ногами жаркий песок и камешки, как настоящие…