Вот увидишь - Николя Фарг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так увлекся, ловя разнообразные взгляды, которые взрослые бросали в мою сторону, что на несколько секунд почти забыл, что пять дней назад цвет и вкус мира изменились для меня до конца моей жизни. Потому что я не мог не знать, что, помимо меня, в этом зале крематория Пер-Лашез были еще люди. Здесь в течение всего дня, как накануне и все предшествующие дни, как назавтра и в последующие дни, семьи, к которым жизнь тоже по неведомой причине повернулась спиной, одна за другой заполняли зал прощания приливами и отливами горя; едва стихало одно горе, как ему на смену приходило следующее. Поскольку в этом месте, из которого я мог видеть в соседнем помещении деревянный угол гроба Клемана, я встречал лишь враждебные или равнодушные взгляды. Среди них я тщетно искал глаза сестры.
— Не надо, не приезжай, не стоит. Ведь не оставишь же ты работу, не станешь искать кого-то, кто посидел бы с детьми до прихода Лорана, и трястись двадцать четыре часа в самолете ради кремации Клемана, — сказал я ей по телефону, пытаясь казаться убедительным. Хотя я панически желал, чтобы Анна была рядом со мной как единственная поддержка перед этими взглядами, возле деревянного гроба, где, с безучастным и неузнаваемым лицом, лежал Клеман. Анна, которая относилась к Клеману с такой же теплотой, глубокой и безоговорочной, какую мы с ней с детства испытывали друг к другу. — Не приезжай, это слишком печально, — проговорил я в мобильный телефон, сдерживая рыдания.
«Если бы она была здесь, я бы заплакал у нее на груди, я позволил бы излиться своим слезам, и это немного смягчило бы мою боль. Без нее, — думал я, чувствуя, как к горлу подступает удушливый страх; я изо всех сил старался сдержаться, чтобы не завыть в трубку, — без нее я тут же покончу с собой, открою в кухне окно и — хоп! Пятнадцатью этажами ниже не о чем уже будет говорить». Хотя по причине моей болезненной, клинической боязни высоты никакой способ сведения счетов с жизнью до сих пор не представлялся мне столь нежелательным, как дефенестрация.
— Не хочу, чтобы ты видела его таким, его едва можно узнать, — добавил я, чувствуя, как липкий ужас ворочается у меня в животе. — Не стоит тебе совершать такой длительный перелет и тратить столько денег ради коротенькой церемонии, которая продлится двадцать минут, — добавил я почти игривым тоном, чтобы предотвратить взрыв, последнее пение птиц перед бомбардировкой. — Двадцать минут, чтобы все уничтожить, — настаивал я и внезапно сломался на «все уничтожить», буквально на последнем слоге, который я прорыдал, потом стонал, наверное, целую минуту. Держа в ладони невинный и безучастный мобильник, я слушал, как в нем, просачиваясь с другого конца планеты, эхом отдаются слезы Анны. Слушал и удивлялся, как быстро это рычание в моем голосе — как когда перед зимой прочищают долго бездействующий радиатор, — эти неприличные хрипы и слезы напомнили мне, что вот уже двадцать лет, как я не плакал.
Мои глаза, не задержавшиеся на глазах отца и Кати, Элен, ее родителей и Жан-Пьера, мои глаза, не желавшие натыкаться на краешек гроба за приоткрытым занавесом, мои глаза, не знавшие, куда деться, чтобы забыть, — мои глаза торопливо обшарили оставшуюся часть зала, по пути повстречавшись с силуэтами служащих погребальной конторы. Тоже в темных костюмах и галстуках, они стояли, слегка расставив ноги носками наружу и сложив руки одна на другую на уровне паха. Под наглухо застегнутыми манжетами дешевых белых сорочек среди их праздных пальцев встречались фаланги с нанесенной в тюрьме татуировкой, а на запястьях — толстые серебряные цепи, спадающие тяжело и небрежно. Деталь, которая навела меня на мысли о том, что после работы этот человек натянет футболку и будет непристойно смеяться.
В толпе обнаружился также некто в сопровождении двух подростков.
— Я мсье Атье, учитель математики Клемана. — Он сделал шаг ко мне, а я силился поднять глаза и встретиться с ним взглядом.
Учитель подошел с выражением сдержанного сочувствия, которое позволяло предположить некоторую искренность. И это чувство или отношение к отцу, только что положенному жизнью на обе лопатки до конца дней, заставило его представиться еще раз. Ненужная предупредительность, поскольку я превосходно, даже в горе, особенно в горе, помнил, что дважды уже встречался с ним. В первый раз по случаю родительского собрания, организованного в коллеже в конце сентября, а второй — после того, как в начале апреля нашел в своем почтовом ящике посредственный табель Клемана за третью четверть.
«Немедленно дай мне дневник, чтобы я мог попросить встречи с твоим преподавателем математики, — холодно потребовал я от него в гостиной, указывая пальцем на табель, который в ярости смял и бросил Клеману в лицо с максимально презрительным и уничтожающим выражением. — С твоей учебой происходит полная катастрофа, — добавил я, придав голосу тревожности, — мне-то плевать. Речь ведь идет о твоем будущем, а не о моем», — заключил я точно в том тоне, как все обеспокоенные родители мира, озабоченные будущим своего чада гораздо больше, нежели своим собственным. И состроил мину, свидетельствующую о том, что я утвердился в своем презрении. Мне ни на секунду не могла прийти в голову мысль о том, что у Клемана не будет будущего. И уж тем более о том, что когда-нибудь этот преподаватель математики, превосходно иллюстрируя старую присказку «суров, но справедлив», так точно характеризующую большинство школьных преподавателей математики, совершит путь к крематорию. Никто другой, а именно он, представлявшийся мне столь же несгибаемым и безапелляционным, как выведенная его четким почерком в графе «третья четверть» в табеле Клемана оценка 5/20. Вероятно, его проинформировали в секретариате коллежа, куда я сам позвонил сразу после случившегося и кратко предупредил, что Клеман не сможет в сентябре прийти в школу, потому что он умер, и что, следовательно, его надо исключить, вычеркнуть из списков («Вот так, я позвонил, просто чтобы предупредить, до свидания, мадам, хорошего дня и хороших каникул»).
— Жером и Джессика настояли, чтобы пойти со мной, — продолжал Атье, указывая на стоявших возле него двоих ребятишек, в спешке, видимо, не успевших сменить своих подростковых шмоток: футболок с надписями «Nike Air» и «Tokio Hotel»[8], джинсов в обтяжку, стянутых на двадцать сантиметров ниже пояса, и со свисающими вдоль шеи проводами наушников. Мельком разглядев угол гроба Клемана в соседнем помещении, почти оглушенные и ослепленные, они жались друг к другу в прихожей крематория, притихнув, словно в кабинете директора коллежа. Они, в свои двенадцать лет, разумеется, не способны были осознать, что однажды тоже умрут, в их мозгу не укладывалось, что жизнь перед ними не бесконечна. Да и на самом деле оно у них было, их будущее. Его предвещали длинные каникулы, которые начинались как раз там, где они их оставили, перед тем как войти в эту комнату; провода наушников, свисающих им на плечи. Они сунут их в уши, едва выйдя на свежий воздух, и нажмут на кнопку «воспроизведение». Они найдут именно тот кусок Рианны или «Tokio Hotel», на котором пришлось остановить запись, когда учитель заставил их ехать с ним на кладбище Пер-Лашез, где их одноклассник Клеман готовился к кремации, заставил их представлять класс за всех отсутствующих учеников: Бакаров, Кевинов, Саидов, Марий и Раний.
Именно поэтому я не мог их видеть. Не важно, настоящие это товарищи Клемана или те, кого он, возможно, оставил равнодушными. Он, с такими круглыми щеками и слишком жалкой улыбкой. Он, с такой незрелой харизмой. С глазами, говорящими только с тем, кто умел в них всматриваться. Я не мог видеть Джессику и Жерома, таких живых, таких обещанных будущему.
Так что, сделав над собой усилие и изобразив распоследнюю улыбку, я нетерпеливо поблагодарил Атье за его любезность, добавив, что было бы лучше не присутствовать на церемонии до самого конца. Ведь это может испортить Джессике и Жерому каникулы. И «спасибо всем троим, что пришли, очень тронут, всего доброго и хорошего лета». Я поспешил отделаться от них и постарался сразу изгнать из памяти этих невыносимых Жерома и Джессику, которые тут же вернутся к своим каникулам, к маме-папе, родителям, даже не представлявшим, что однажды могут потерять своего ребенка.
Наверное, сидя за семейным столом во время ужина, между закуской и вторым блюдом, уменьшив громкость звука в телевизоре, Джессика и Жером, слегка оглушенные и явно потерявшие аппетит, расскажут, как они вошли в зал крематория. Оттуда им был виден стоявший в соседнем помещении гроб, где лежал их одноклассник Клеман. Мальчик, скончавшийся при столь же ужасных, сколь и глупых обстоятельствах. Родители в какие-то секунды попытаются постигнуть глубину драмы, не забыв возблагодарить Господа или Провидение за избавление их от подобного кошмара. Убирая со стола, они сочувственно будут качать головой, смутно осознавая хрупкость всего сущего и тех, кого мы любим больше всего на свете. А потом отвлекутся, задумаются о другом, усилят громкость телевизора, сменят тему разговора, встанут из-за стола, чтобы сходить за следующим блюдом, или заговорят о помидорах, которые летом лучше, чем зимой. «Ну же, скушай что-нибудь, не думай больше об этом, такова жизнь, не ляжешь же ты спать на пустой желудок».