В час битвы вспомни обо мне... - Хавьер Мариас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деан спрятал бумажник, который достал после того, как позвал метрдотеля. Надо полагать, он был сыт всем этим по горло. Иногда единственный способ сохранить самообладание – встать и уйти. Складки на его лбу прорезались глубже – когда он состарится, лицо у него всегда будет таким. Его энергичный подбородок подрагивал, глаза цвета пива сверкали – впрочем, это могли быть отблески бушевавшей за окном грозы. Глаза его были широко раскрыты и смотрели сухо и жестко. Он встал, взял свой плащ, надел его и сунул руки в карманы:
– Если платить буду не я, то ждать мне незачем. Я спешу. До свидания, Хуан. Луиса, мы после поговорим. Всего хорошего.
Он не выпил кофе. Его последние слова были обращены ко мне, и я, чтобы не показаться невежливым, ответил ему: «До свидания». Он поцеловал Луису (она сказала ему: «Увидимся дома», – как будто у них был теперь общий дом). Тельес ничего не сказал. По пути к выходу Деан попрощался с метрдотелем, и тот проводил его и открыл ему дверь: родственник дона Хуана заслуживал особого внимания. Он поднял воротник плаща перед тем, как нырнуть под дождь, с трудом протиснулся сквозь толпу у входа. Я подумал, что мне не удастся проследить за ним после обеда, если я захочу сделать это. Так что если, когда мы выйдем из ресторана, мне захочется проследить за кем-то из них, я смогу пойти только следом за Луисой. Мне все равно нечего было делать – на эту неделю я не запланировал ничего, кроме работы с Тельесом, сценарий для телесериала мог и подождать. Его можно было вообще не писать – все равно за него заплатят. Тельес выпил свой кофе (наверняка уже холодный), выпил одним глотком, как водку. Потом снова вспомнил обо мне и сказал, словно извиняясь:
– Моя дочь не смогла позвать на помощь, – объяснил он, как будто я сам не догадался. – Врачи говорят, что ее нельзя было спасти. Но у меня сердце разрывается, как подумаю, что никого не было с ней рядом, когда она умирала, как страдала она от того, что ребенок останется один и о нем некому будет позаботиться. – С уходом Деана он больше не казался суровым и гневным. – Я не могу это вынести.
– Странно то, папа (я вам это уже не раз говорила), – сказала Луиса (и это «вам» впервые относилось ко мне; она хотела сказать, что говорила ему, а мне объясняла это в скобках – не станет же дочь обращаться к отцу на «вы»), – что нам она тоже не позвонила. Предположим, Эдуардо в Лондон она позвонить не могла, но нам-то могла! Однако не позвонила. – Мне казалось, что она хотела оправдать Деана и не выдать при этом свою покойную сестру. Она явно сочувствовала Деану. Немного подумав, Луиса прибавила: – Возможно, она не знала, что умирает, думала, что это скоро пройдет, и не хотела никого беспокоить ночью. Если она не предполагала, что умрет, ей не было так страшно. Страшно бывает, когда это предполагаешь. И знаешь.
Мне захотелось сказать Тельесу: «Она была не одна, поверьте мне, я точно это знаю. Ей не было так страшно, потому что она не сразу поняла, что умирает, а когда поняла, сказала мне: „Обними меня, пожалуйста, обними меня!", и я ее обнял, и она сказала: „Пока ничего не делай, подожди", – она не хотела, чтобы я сдвинул ее с места хоть на миллиметр, не хотела, чтобы я звонил кому-нибудь. Я обнял ее, и она умерла в моих объятиях, чувствуя мое прикосновение, мою защиту. Не мучайтесь так».
Но я не мог это сказать.
– Я не должен был идти с вами, – сказал я вместо этого. – Мне жаль, что так вышло.
– Вы ни в чем не виноваты, – ответил Тельес. – Мы сами вас пригласили. На самом деле я не собирался затрагивать эту тему. – И, положив дымящуюся трубку на пепельницу, сжал ладонями виски. – Бедная моя девочка! – воскликнул он, как Фальстаф. Трубка дымила.
Дождь кончился внезапно. Выход был свободен.
* * *Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не увижу!
Имена не меняются, они остаются навсегда, ничто и никто не может вырвать их из нашей памяти. Моя память хранит имена множества людей, чьи лица мною давно забыты, а если и вспоминаются, то лишь как туманное пятно на фоне какого-то пейзажа, улицы или дома, или когда мне на память приходит случай из далекого прошлого или старый фильм. То же самое происходит с названиями тех мест, которые казались вечными, потому что существовали еще до того, как мы их узнали, еще до того, как мы появились на свет: зеленная лавка «Цветок Севильи», кинотеатры «Принц Альфонсо», «Мария Кристина» и «Синема-Икс», книжный магазин Бух-хольца неподалеку от площади Сибелес, кондитерская сестер Лисо, отель «Атлантик» и отель «Лондон», Ориель и Сан-Тровасо, Заттере и Наоифакс – немыслимое количество названий улиц, магазинов и населенных пунктов: Калата-ньясор, Сильс, Кольмар, и Мельк, и Медина дель Кампо. Имена актеров и актрис из всех фильмов, которые мы посмотрели за свою жизнь, мы помним очень хорошо: Эдуардо Чианелли, Дай-эн Варси, Бэлла Дарви, Леора Дана, Ги Делорм, Фрэнк де Кова, Бриджид Базлен, – а вот лица их постепенно изглаживаются из нашей памяти. Но стоит нам вновь увидеть старый фильм с их участием, и мы тут же вспоминаем имя человека, которого видим таким же, каким видели много лет назад. Лица на экране не меняются. А вот места меняются. Исчезли старые лавочки, на их месте теперь новые банки. А те, что сохранились, лишь бледные подобия того, что было раньше, и мы смотрим на них с улицы, не решаясь войти, и с трудом узнаем за стеклом витрины постаревших продавцов или хозяев, которые когда-то угощали нас конфетами и ласково разговаривали с нами. Мы видим, как они сгорбились и одряхлели. Их жизнь, о которой мы ничего не знаем, прошла, но они все так же стоят за своими прилавками, мраморными или деревянными, только сейчас их движения стали неуверенными и замедленными. Им трудно поворачиваться, им трудно даже упаковывать покупки. Я почти не помню лица молоденькой светловолосой служанки, которую я (мне было тогда лет девять-десять) щекотал, повалив на кровать, когда родителей не было дома, но вот имя ее помню прекрасно: ее звали Кати. Я плохо помню черты калеки, торговца сигаретами, спичками и жевательной резинкой из того местечка, где мы обычно проводили лето, – получеловека, разъезжавшего в странной коляске (помню только, что выражение лица его было одновременно высокомерное и наивное), а вот имя его память сохранила: Элисео. Я почти забыл лица многих моих одноклассников (тех, с кем я никогда не был особенно близок или на которых просто никогда не обращал внимания) – детские лица, которые сейчас так изменились, – но фамилии их я помню прекрасно, словно слышу, как сеньорита Бернис делает перекличку: Ламбеа, Лантеро, Рейна, Татай, Теулон, Видаль. Совсем не помню лиц тех мальчишек, с которыми летом не раз дрался в парке, но никогда не забуду их звучных фамилий: Касальдуэро, Масарьегос, Вийюэндас и Очоторена. Я не знаю, как выглядел парикмахер, который приходил в дом моего дедушки-врача, чтобы брить его и стричь его уже поредевшие волосы, но знаю, что звали его Ремихио, это я помню хорошо. И так же хорошо помню, как звали чистильщика обуви, лысого и свирепого, с торчащими усами и густыми бакенбардами, который, высматривая клиентов, сидел на своем ящике, одетый в черное и с красным платком на шее, – его звали Манолете. Вот имя хозяина писчебумажного магазина, маленького человечка с аккуратно подстриженными усиками, я уже забыл, зато помню его прозвище: мы с братьями звали его «Биллем Деккер», потому что он был похож на слащавого и трусливого героя фильма «Дом с семью балконами», и посылали ему письма с угрозами от имени «Черной Руки». Мы писали эти письма на бумаге, прожженной через лупу: «Твои дни сочтены, Биллем Деккер!» Однажды я провалился на экзамене по математике, и все лето ко мне ходил учитель. Запомнился только оставшийся от войны шрам на его всегда аккуратно причесанной голове, но как звали его, помню точно: Викторино – старомодное имя, сейчас таких имен уже не дают. Лицо того высокого, спокойного и улыбчивого человека, который продавал пластинки, я вспоминаю, когда слышу его имя: Висен Вила (и магазинчик его так же назывался). С трудом припоминаю черты того старика-швейцара, который в течение двух лет здоровался со мной каждое утро, выходя из своей каморки и поднимая приветственно руку, но помню, что звали его Том.
Какая это мука – помнить твое имя и знать, что завтра я тебя уже не узнаю! Лицо, которое мы больше не можем видеть, живет своей жизнью, оно меняется и перестает быть таким, каким мы его знали, – это уже не то лицо, воспоминание о котором мы храним. Лица тех, кто ушел навсегда (потому что мы не смогли удержать их или потому что их унесла смерть), начинают стираться из памяти, хотя иногда нам кажется, что мы все еще видим то, чего уже нет на свете. Но это самообман: у памяти зрения нет, память (внутреннее зрение) являет нам лишь расплывчатые, неясные образы тех, кого мы любили и ненавидели, и тех, кто любил и ненавидел нас.
Я мог бы считать, что никогда не был с тобой знаком, если бы не твое имя, которого мне не забыть, которое сияет немеркнущим светом и будет сиять всегда, даже когда ты покинешь меня, даже когда ты умрешь.