Болтун. Детская комната. Морские мегеры - Луи-Рене Дефоре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Достигнув этой кульминации своего воспоминания-грезы, он всякий раз удивляется тому, как беспомощна его память, сохранившая лишь наиболее зрелищные аспекты событий, но не удержавшая почти ничего от их подлинного содержания, которое было двойственным — возможно, из-за того, что соединяло в себе факты и вызванные ими чувства. Ни в коем случае не предумышленный, хотя подготовленный длительной и трудной аскезой, этот взлет свершился с молниеносной быстротой — он не поддается объяснению, потому что у него не было ни прошлого, ни будущего. Каким образом самая будничная ситуация (хоровое пение, столь привычное для религиозного учебного заведения) могла все перевернуть? Почему в бесцветном гимне, который он десятки раз пел без малейшего одушевления, внезапно излилось столь страстное притязание? И почему это притязание, выраженное столь откровенно, да еще и в неподобающем месте, не произвело скандала? Как вообще он посмел выступить против власти, отрицая и ее, и всех, кто ей служит, самим этим взрывом блаженного неповиновения и, следовательно, возвысившись до полного к ней безразличия, то есть крайней формы отрицания? Еще более поразительна магнетическая сила его тогдашнего пения, подчинившая себе слушателей и долго, очень долго не отпускавшая их после того, как он перестал петь: этот день радикально меняет ситуацию, заклятые враги становятся льстецами, которые стремятся вновь завоевать его благосклонность, а сам он — неумолимым тираном, верным своему обету и не склонным даровать ее кому-либо даже в малой мере.
Здесь, перед предпоследним эпизодом, где вымысел заместит реальное прошлое, начисто им забытое (понятно одно: то, что он забыл, было более правдоподобным, не столь многозначительным и, видимо, не имело отношения к предмету его одержимости), располагается эпизод восьмой: эта произвольная вставка оправдана тем, что вносит свой вклад в гармоническую симметрию целого, ибо строгость и точность изложения остаются лишь средствами, закрепляющими отдельное воспоминание, но утрачивают свою действенность там, где требуется вновь нащупать общее движение и довести его до конца, который должен быть кровавым. Почему сегодня он видит «будто на самом деле» то, чего никогда не видел иначе как в воображении? Только потому, что покорен, зачарован этой вереницей картин, по его мнению, вполне достоверных, и напротив, считает, что случайных происшествий, помешавших ему дойти до края, в действительности не было: ведь они исказили смысл опыта, глубочайшим образом связанного со смертью, и внесли непоправимое отклонение в линию его судьбы.
Точно так же, как шестой эпизод, и по тем же причинам, восьмой протекает в гипотетическом времени, но, в отличие от шестого, в разных местах.
В раздевалке, снимая спортивную форму, он видит, как к нему обращается один из гонителей, чье имя стерлось из его памяти. Он вспоминает его серые глаза, близорукие и потому как будто испуганные. Он слышит, как тот произносит нечто, что впоследствии ему повторят не раз, в тех же самых или несколько иных словах. Видит, как тот делает жест, который позже не раз будут делать другие. Видит, как сам он опускается на одно колено и молча развязывает шнурки на ботинках, словно не слышит примирительных фраз (так не замечают протянутой руки) — неукоснительно соблюдая свой обет. Говорящий выражает сначала растерянность — гримасой, затем досаду — пожимая плечами, наконец возмущение — поворачиваясь спиной. Свою попытку он повторит дважды (в дальнейшем также будут вести себя и остальные), но оба раза безуспешно.
В столовой сидящий с ним рядом одноклассник прибегает к новой, более тонкой тактике, взывая к его разуму: когда живешь среди людей, все время молчать непозволительно, так можно поступать разве что в шутку, но шутка эта уже приелась.
В спальне, спустя долгое время после того, как погасили свет, гонец в ночной сорочке подкрадывается к нему, останавливаясь возле кровати, над которой еще не так давно чей-то — возможно, тот же самый — голос нашептывал гнусную ложь, омрачавшую до утра, в соответствии с вынесенным приговором, его сновиденья. Повернувшись в сторону прохода, он видит всклокоченную голову, склоненную к его голове; нисколько не удивляясь, слышит, что участники травли готовы пойти на действительно потрясающую уступку: они не только снимут с него обвинения, но и признают перед всеми собственную вину. Согнувшись в три погибели, с трудом преодолевая волнение, путаясь, гонец заклинает его смиловаться, без нужды громоздит грубую лесть, а затем умолкает, словно сознавая неисполнимость своей миссии.
Во время праздника, пользуясь радостным настроением, царящим в коллеже (для учеников приготовили роскошный обед, на столах стоит неразбавленное вино), еще один из былых гонителей, объявив с громким смехом, что их ссора нелепа, призывает его отказаться от утомительной роли и присоединиться к общему веселью, но, как ни стыдится он своей чрезмерной серьезности, нарушить клятву слишком трудно. Видя оживленные лица, улыбки, побуждающие его опомниться, он думает о том, насколько фальшива его поза, которую он не смог, да и не захотел бы сохранять, если бы ему не мешало заключить мир более сильное чувство, чем обычная гордость или недоверчивость; но даже сознавая, что ведет себя смешно, неловко, противоестественно, может быть, внушает всем отвращение, он не в состоянии изменить своему обету, и эта рабская зависимость парадоксальным образом принуждает его — на то время, что длится праздник, кажущийся бесконечным, — стать именно тем, кем они хотели и слишком рано отчаялись его сделать: изгоем, парией. Могли он после всего этого не совершить непоправимого поступка, который освятил бы его отверженность и тем самым избавил от позора клятвопреступления? Поступок этот приснился ему ночью того же дня, и теперь он претворяет свой сон, с годами не потускневший в памяти, в развязку детской драмы: изо дня в день он переживает ее снова и снова, всякий раз словно впервые и почти всякий раз — подменяя подлинные детали такими, которые выглядят более правдоподобно, или делая выбор в пользу более патетической версии: пусть память ее и опровергает, зато ум возносит на высоту неопровержимой истины.
Итак, конечный эпизод похож на сон, в точности повторяющий тот, что приснился ему в ночь после праздника, однако начинается этот эпизод банальным происшествием, не имеющим со снами ничего общего: его отчитывают за то, что он без разрешенья покинул школьный двор; возможно, желая скрыться от своих бывших гонителей, докучавших ему непрестанными мольбами, он хотел спрятаться в каком-нибудь пустом классе; возможно также, что, уязвленный публичной выволочкой, он разработал план мщения, который компенсаторным образом породил сначала сон, где он привел этот план в исполнение, а потом вымышленную развязку, призванную замаскировать изъяны жизненного опыта, так и оставшегося неполным. Его не секли, но логика требует, чтобы первопричиной свершенного им акта возмездия стал страх перед поркой.
Он чувствует болезненное биение в груди, а рука его сжимает запечатанную записку, в которой изложены и хорошо известная ему причина осуждения, и угадываемый приговор. Не поворачивая головы, он видит, что на него смотрят с любопытством, сочувствием, испугом, как если бы весь класс догадывался о его отчаянном замысле. Теперь нужно пройти от учительского стола до двери, ведущей в коридор, где чувство стыда тут же сменяется страхом. Он с трудом переставляет свои ботинки, подбитые гвоздями, по ромбам кафельного пола. Еще раз повторяет про себя составленный план, держа руку в кармане и поглаживая припасенное орудие мщения. Он думает, что завершающая фаза будет менее мучительной, ведь он предусмотрел все до мелочей; напоминает себе, что должен сделать свое дело отчужденно и неторопливо — так же, как действовала бы его жертва, если он оставит ей для этого время. Тщетно старается припомнить лицо человека, с которым должен вступить в схватку, и эта неспособность вызвать его в памяти не приглушает, но, напротив, обостряет в нем чувство страха. Он намеренно поднимается по лестнице как можно медленнее, чтобы все же попытаться вспомнить эти лицемерно кривящиеся губы, этот злобно-насмешливый взгляд, который, чего доброго, перехватит его руку, лишит ее способности двигаться (если бы он мог мысленно увидеть эти глаза со всей ясностью, то, наверно, отказался бы от своего плана). Он хотел бы уже сейчас быть тем, кем станет потом, но при этом избежать испытания, которое в эту минуту, когда оно приблизилось вплотную, кажется ему непосильным. Он с гордостью думает, что его возбуждение сродни состоянию героя накануне подвига. Затем чувство гордости бесследно исчезает, уступая место неуверенности, сомнениям: план был составлен искусно, но реальность не всегда совпадает с замыслом. Может быть, овладевшее им замешательство лишь подтверждает известный закон природы, согласно которому всякое намерение уравновешивается противным намерением, всякое действие — противодействием: случается, что человек, готовый совершить поступок, определяющий его будущее, в последний момент содрогается и в ужасе идет на попятный, но случается и наоборот — панический страх парадоксальным образом придает ему сил и, вместо того чтобы связать по рукам и ногам, побуждает осуществить-таки в лихорадочном угаре все, что он придумал заранее, на трезвую голову.