Беспокойники города Питера - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наташа Жилина пополнила собой этот «легион, не внесенный в списки» отчаянных голов, гнавшихся за Невозможным. Но это, безусловно, основательная и весьма достойная Синяя птица. Заметим попутно, что у Наташи был личный художественный пантеон, где Жорж Руо занимал пьедестал не из худших.
На некоторых полотнах Жилиной контур обрамлен не темной, а многоцветной, радужной каймой. Это понятно: в таком светлом по настроению полотне, как «Встреча» (то бишь Сретенье), или на лице Христа(«Путь», «Моление о чаше») художник просто не может положить черный мазок. Но ведь из физики мы знаем, что дифракционная каемка представляет собой спектр, только простым глазом этого не увидеть. Вот такое совпадение, возможно, и не случайное, законов творчества и физических.
Наталия была человеком темпераментным и увлекающимся. Любое впечатлившее ее художественное произведение — будь то книга, или живопись, или новая лента Феллини — немедленно вызывало эксперименты и новации в ее собственном творчестве. Иногда эти новации иссякали скоро, а иногда бывали долговременными и продуктивными. Она не боялась браться за совершенно непривычные для себя занятия. Например, однажды она вместе с мужем взялась писать киносценарий — впрочем, эта затея не имела никаких последствий, кроме некоторого жизненного опыта. В начале восьмидесятых годов она увлеклась скульптурой. Мур и Бранкузи, особенно последний, стали ее домашними кумирами. Наташа не уставала восхищаться полной очищенностью формы, способностью жертвовать практически любыми деталями и выражать себя с потрясающей полнотой предельно лаконичными средствами. Нужно ли говорить, что она и сама немедленно занялась скульптурой? Стеллажи в коридоре квартиры стали заполняться яйцевидными гипсовыми объектами с чуть заметно обозначенными носами, ушами или глазами. Конечно, они отчаянно напоминали головы Бранкузи. Наташа их нигде не выставляла и показывала только друзьям, но продолжала с ними возиться еще около года. Сейчас я думаю — это был ее счастливый опыт. Не знаю, какую конкретную роль сыграли в ее внутреннем движении именно эти гипсовые изделия имени Бранкузи, но где-то с середины восьмидесятых в ее живописи стала чувствоваться собственная пластическая концепция с заметным влиянием великого румына. На это обратили внимание и некоторые художники, и коллекционеры. Выработать свою индивидуальную пластическую концепцию — это достаточно синяя Синяя птица, какую удается поймать не каждому талантливому художнику, ибо в любом деле много званых, но мало избранных.
Наташе Жилиной удалось сохранить ощущение непрерывности развития культуры и искусства, несмотря на смену режимов и политических формаций — это давало ей опору в жизни и внутреннюю силу. Ей удалось установить «связь времен». Она общалась и с людьми старой культуры — такими, как Татьяна Глебова и Герда Неменова, и с художниками советской складки — теми, кого не считала пустыми, и была «своя» во всех поколениях андеграунда.
Благодаря врожденному дару общения и отчасти, возможно, везению, Наташа всегда была окружена поразительно талантливыми людьми. В начале ее творческого пути это была компания молодых художников, куда, кроме ее мужа, Владимира Шагина, входили Александр Арефьев, Валентин Громов, Рихард Васми, Шолом Шварц и Родион Гудзенко. У них не было общей художественной платформы, их объединяли лишь дружеские отношения и взаимное уважение к живописи друг друга, да, пожалуй, еще романтическая любовь к Петербургу. У них всех были непростые характеры и гонору, хоть отбавляй, но в Наташе они признавали художника и общались «на равных». В отношении к городу как к неисчерпаемой и непостижимой сверхличности, учителю и хранителю культуры у них был свой идеолог — поэт Роальд Мандельштам. Он умер в шестьдесят первом году, двадцати девяти лет от роду, но продолжал в этом кружке незримо присутствовать, на него ссылались и постоянно цитировали. Наташа его почти не знала — просто не успела, но он занял в ее пантеоне подобающее место.
Мандельштам жил в условиях настоящего андеграунда, по сравнению с ним все последующее — веселая фронда. При жизни поэта не было напечатано ни одной его строчки, публиковать его стали после девяностого года. Его ближайшими друзьями были Арефьев и Гудзенко, и их творческая жизнь протекала эзотерически, втайне, как в катакомбной церкви. Когда умер Сталин, трое двадцатилетних мальчишек, обняв друг друга за плечи, устроили в комнатушке Мандельштама безумный дикарский танец с возгласами «Гуталинщик умер!».
Мандельштам был носителем атмосферы романтической лихости, «где смерть пустяк и жизнь пятак». У него был приятель, художник Преловский. Он постоянно жаловался на жизнь, ныл, что она невыносима, и заявлял о намерении повеситься. Однажды он сильно допек Мандельштама, и тот сказал — кто все время об этом болтает, никогда не вешается.
— А я повешусь, — уперся Преловский.
— Так вы поспорьте, — предложил Арефьев. Сам он был заядлым спорщиком, да еще с ноздревскими интонациями.
Поспорили. «Разбивал» Арефьев.
А через день пришли проверять. Оказалось — повесился.
Мандельштам написал стихотворение «Дом повешенного», где были слова «В этом доме повесился друг».
Не нужно видеть в таких поступках наклонности к висельному юмору — просто в тех условиях иначе было не выжить. К себе он относился не менее сурово, чемк другим. Лежа в больнице с температурой за сорок и будучи уверен, что осталось ему жить дни или даже часы, он написал стихотворение «Себе на смерть» и тайком передал друзьям. Вот короткий отрывок:
Когда я буду умирать,Отмучен и испет,К окошку станет прилетатьСеребряный корвет.
Потом придет седая блядь —Жизнь, с гаденьким смешкомПрощаться. Эй, корвет! Стрелять!Я с нею незнаком.
Наташу восхищало, что он сумел превратить континуум «жизнь плюс творчество» в одно свое главное, завораживающе яркое сверх-произведение искусства. И хотя ее саму как человека здорового и жизнерадостного подобный мрачновато-романтический модус бытия категорически не устраивал, многие настроения и образы из стихов Мандельштама остались с ней навсегда.
В частности — трамваи. Они в стихах Мандельштама имели особый смысл. Они возникают на полотнах почти всех художников кружка, но чаще всего — именно у Наташи Жилиной, да еще у Арефьева. Слово «трамвай» несколько раз даже фигурировало в названиях картин Жилиной. Трамваи в те времена красили исключительно в красный цвет, они курсировали даже ночью, правда, с часовыми интервалами и воспринимались как красные кровяные тельца в физиологии ночного города («сползла с колесованных улиц кровавая капля — трамвай»). Но у трамвая была и вторая, мистическая ипостась. Подобно тому, как для древнего человека изображение лодки символизировало путешествие в загробное царство, в компании Мандельштама трамвай на пустых темных улицах казался средством транспортировки в потусторонний мир.
Сон оборвался. Но кончен.Хохот и каменный лай.В звездную изморозь ночиВыброшен алый трамвай.
Пара пустых коридоровМчится, один за другим.В каждом — двойник командора —Холод гранитной ноги.
— Кто тут?— Кондуктор могилы!Молния взгляда черна.Синее горло сдавилаЦепь Золотого руна.
Где я? (Кондуктор хохочет).Что это? Ад или рай?В звездную изморозь ночиВыброшен алый трамвай.
Кто остановит вагоны?Нас закружило кольцо.Мертвой чугунной воронойВетер ударил в лицо.
Лопнул, как медная бочка,Неба пылающий край.В звездную изморозь ночиБросился алый трамвай.
Трамваи на полотнах Жилиной именно такие — они выезжают из-за поворотов, как из засады, либо налетают на зрителя неотвратимым вихрем, и им не нужна никакая Аннушка с маслом, оно сами отлично справляются со своей работой.
Выставки в ДК Газа (1974) и в «Невском» (1975) Наташа — уже не Шагина, а Жилина, вместе с другими художниками, поэтами и писателями андеграунда, восприняла как маленькую веселую революцию. Все мы тогда пребывали в эйфории. И было, от чего. Подумать только: бок о бок с нами жило и творило такое множество талантливых людей, а мы из них знали лишь единицы! Больше года мы все жили в обстановке праздничного фестиваля искусств, не считаясь со временем суток, ходили по мастерским и просто в гости, непрерывно знакомились с новыми людьми и открывали новые таланты. Разумеется, в этом водовороте было много пустой пены. На тусовках люди представлялись друг другу примерно так: «Иванов, художник», «Петров, поэт», «Сидоров, писатель». Быть просто человеком, Колей или Васей, считалось тогда неприличным. И если вскоре выяснялось, что «писатель» написал один-единственный рассказ, а «художник» еще не закончил свою первую картину, это никого не смущало. Быть поэтом или художником означало не творческое состояние, а социальный статус и образ жизни.