Обитель - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Песня была незнакомая и грустная: «Он был в кожаной тужурке, тридцать ран на груди…»
Ксиву Артём увидеть не ожидал, но сразу же встретился с ним глазами. Тот заулыбался, с некоторой даже ласкою разглядывая мешки в руках Артёма.
Артём, расталкивая лагерников и не отвечая на приветствия тех, кто с ним здоровался, поспешил к своим нарам.
Василий Петрович встал ему навстречу, собирался вроде бы обнять, но Артём пробормотал что-то невразумительное, забрался наверх и там уже приступил к тому, что собирался сделать.
— Митя, — позвал Щелкачова. — Ты не слушай меня, живи своим умом… Угощайся вот лучше.
Выхватил из мешка две вяленые рыбины с отсутствующими глазами.
— А вы? А ты? — спросил Щелкачов.
— А меня в другую роту переводят, на повышенное довольствие, — ответил Артём. — Тройной паёк! Моисей Соломонович, идите, идите сюда. Прекратите петь на минуту.
Тот не заставил себя ждать.
— Хорошо поёшь, Соломоныч. Не портишь песню. Спой мне, знаешь, какую? «Не по плису, не по бархату хожу, а хо-жу-хожу по острому ножу…» У меня, знаешь, были плисовые штаны и хоть не бархатная, но шёлковая рубашка. И ещё отец, через особую дощечку с вырезами, натирал мне пуговицы гимназического мундира. У меня, представь, был отец. Спой?
– «Не по плису»? — переспросил Моисей Соломонович с удовольствием, кивая и улыбаясь. — Да, да, — но петь не стал, понёс поскорее, пока не передумали, насмерть запечатанную железную банку с подсолнечным маслом.
— Афанасьев! Рыжая сволочуга! — обрадовался Артём, когда дремавший рыжий поэт свесился с третьего яруса своим чудесным чубом. — А у меня для тебя сюрприз! Что тут у нас в этой жестянке? Конфеты! Чтоб их грызть! Держи!
Курез-шах и Кабир-шах получили на двоих остатки сахара в отдельном мешочке и долго улыбались и кланялись. Авдею Сивцеву достался последний кусок колбасы.
— Чтоб твоя лошадка тебя дождалась, Сивцев! — пожелал Артём.
Фельетонист Граков, молча вставший за своей очередью, удостоился связки баранок.
— Ой, и ты тут, Самовар, — удивился Артём. — Держи подболоточной муки и с генералом своим не делись. Его и так теперь хорошо кормят.
— Какого генерала? — спросил Самовар, с достоинством принимая дары.
— Фельдмаршала, — пристыдился Артём. — Фельдмаршала Бурцева.
Самовар наглядно, всеми своими надбровными дугами обиделся, но муки́ не вернул.
— Ешьте, милые, я вас всех скоро сдам с потрохами. Если доживу, — шептал Артём, оглядывая лагерников.
Они действительно принялись немедля есть: странно прятать в заначку то, чем угостили.
— Василий Петрович, — Артём легко спрыгнул вниз. — Смотрите, сколько я вам чаю принёс! До зимы хватит точно… И орехов. А где наша зайчатина? Где китаец желтолицый? У меня ещё рис для него есть.
— Китаец?.. Китайца взводный Мстислав Бурцев перевёл в карцер, — ответил Василий Петрович, скорей с грустью, чем с любопытством рассматривавший Артёма.
— Вот как, — отозвался Артём тем тоном, как если бы ему сообщили о небезынтересной светской новости, — …Василий Петрович, я б отдал вам всю посылку, но вас бы за неё наши блатные зарезали, — сказал Артём свистящим шёпотом.
Василий Петрович сморщился: похоже, ему была болезненна ситуация, в которой Артём был вынужден паясничать. Он не мог его прервать, но и терпеть не хотел.
По крайней мере, Артём так всё это понял, но остановиться уже не мог.
Когда явился Ксива, замешкавшийся с поиском товарищей, мешок был пуст.
— Готовил тебе половину, а тут вот какая незадача: всё разобрали, — сказал ему Артём. — Вот возьми хотя бы мешок. Может, платье себе сошьёшь из него.
Ксива молча смотрел, играя желваками. Губа его озадаченно свисала при этом, чуть шевелясь.
Объявляли вечернюю поверку, был слышен буйный и пьяный голос Кучеравы. По рядам пошёл Бурцев, в руке у него был стилет. Он помахивал им.
— Загиб Иванович ночью к тебе придёт, — сказал Ксива Артёму. — Дождёшься? Или можешь прямо сейчас удавиться.
— Почему удавиться? — спросил Артём. — Дождусь.
Афанасьев сидел на своих нарах и всё это наблюдал, не говоря ни слова.
Загибом Ивановичем здесь называли смерть.
* * *Смерть к Артёму не пришла: Ксиву и Шафербекова отправили на ночные работы, Крапин не соврал… Блатные из их угла несколько раз поглядывали в сторону Артёма.
Он долго ждал их — кажется, пока не рассвело: боялся, сжимал челюсти, представлял, как заорёт, если подойдут… или начнёт метаться по нарам, всех топча и забираясь под чужие покрывала…
…давил клопов и всякий раз думал: и тебя вот так, как клопа… и тебя вот так же…
…иногда забывался, в голове что-то падало, взвизгивало, орали чайки прямо над головой.
От кашля или скрипа нар вздрагивал, просыпался, весь вспотевший: но никто не стоял рядом, никаких чаек не было, только храп и скрип зубовный.
«Надо гуся себе завести, — думал Артём; мысли были медленные, будто он шёл по грязи и каждое слово нужно было, как ногу, из тягучей жижи извлекать. — Завести себе гуся… Привязать на верёвочку… Придут резать — гусь загогочет, забьёт крыльями… всех разбудит».
Под утро Хасаев начал громыхать чаном в тамбуре для дневальных, и это саднящему от ужаса и усталости рассудку показалось успокаивающим: ну, раз грохочут чем-то — что теперь случится? Ничего… Разве нужно дневальным, чтоб кого-то зарезали? Совсем не нужно…
Только здесь крепко заснул, и приснилось, что он снова в ИСО у Галины и всё подписал.
И так легко на душе, так славно…
На утренней поверке Артём стоял чумной. Звуки доносились искажённые, издалека, как под водой. Люди ходили мутные, воздуха снаружи не было, только внутри. Того и гляди, осоловелая соловецкая рыба проплывёт меж ног.
Рыба действительно появилась.
Вывели перед строем вора, укравшего селёдку из кухни. Наказание, наверное, придумал Кучерава, исполнял Сорокин: провинившегося били селёдкой по лицу. Он не вырывался, терпел, только закрывал глаза. После третьего удара щека начала кровянить.
Артём отчуждённо и без жалости думал: «А вот если б предложили вместо того, чтоб зарезать меня, бить селёдкой ещё два с половиной года? Я бы согласился. Подумаешь: бить селёдкой».
— Селёдку-то выбросят или в суп кинут потом? — спросил кто-то рядом.
На разводе появился незнакомый, крепкий, молодой, в очках мужик. Во время экзекуции он смотрел в сторону, иногда трогал очки: похоже, ему всё это не нравилось.
После традиционной малоумной матерщины, которую проорал Кучерава, дали слово незнакомцу.
— Меня зовут Борис Лукьянович, — сухо и не очень громко, но басовито сказал он. — Я занимаюсь подготовкой лагерной спартакиады, посвящённой очередной годовщине Октября. Меня интересуют те, кто всерьёз занимался спортом: бег, прыжки, плавание, бокс, гири, футбол.
— Бег через границу принимается? — спросил кто-то. Раздался хохот.
— А плавание за баланами? — спросили в другом месте. Заржали ещё веселей.
— А комариков считать — это спорт или частное увлечение?
Всем было очень смешно.
«Вот оно», — понял Артём. Шагнул из строя:
— Я!
— Встать в строй! — прошипел Бурцев.
Артём не двинулся с места: не заметят ещё, а надо, надо, надо, чтоб заметили, позвали, спасли.
«Зови меня скорей, эй, в очках! Я буду прыгать для тебя во все стороны! С мячом на голове и с гирей на ноге! Ну же!»
Борис Лукьянович что-то шепнул Кучераве.
— Сюда иди! — ткнул Кучерава толстым и гнутым пальцем в Артёма. — Смотри, если набрехал! — И, уже обращаясь ко всем, добавил: — Все самозванцы получат трое суток карцера!
Борис Лукьянович нахмурился: слова про карцер ему тоже показались неуместными.
Теперь Артём смотрел на строй, поймав себя на мысли, что с этой стороны роту никогда не видел.
«А приятно так стоять…» — думал Артём удивлённо. Ему немедленно понравилось чувствовать себя начальством.
Афанасьев улыбался и подмигивал Артёму.
«Вот так, Афанас, а фокусников и картёжников сюда не берут», — с ироничной мстительностью размышлял Артём.
Увидел Щелкачова и добавил: «…и шахматистов, Митя, тоже!»
Фельетонист Граков перетаптывался, по всей видимости, пытаясь вспомнить какой-нибудь вид спорта, которым он когда-то занимался, но странным образом позабыл о том. Бокс? Нет, точно нет. Гири? Объективно нет. Плавание? Вряд ли. Футбол? Даже не видел, как это выглядит. Может быть, прыжки? Но что это за прыжки? Как их совершают?
Схожие чувства переживал Моисей Соломонович, который уже пытался прорваться в артистическую роту, и вроде бы его готовились перевести, но всё ещё раздумывали. Теперь он решал вопрос, плыть или не плыть — да и плавают ли на спартакиадах, да и годовщина Октября — далеко ли в октябре уплывёшь.
Сивцев стоял понуро и отстранённо, словно и не понимал, о чём речь: он даже не смеялся, когда балагуры горланили про бег и баланы.