Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тут не пан, я делаю, что мне прикажут, не могу ничего!
— Скажите это тем, кто может! — воскликнул я. — Убить тело может тот, кто Бога не боится, но убивать душу — ещё более страшная ответственность. За это отпущения грехов нет.
Старик избавился от меня молчанием.
Кажется, он был прислан, чтобы забрать у меня рукопись «Откровений», но я сказал, что не дам, пока не буду иметь другую.
Слизиак, который, как сам признался, в действительности только что выздоровел, был каким-то равнодушным, остывшим, не сопротивлялся.
Он выслушал то, что я говорил, покачал головой, зевнул несколько раз и вышел.
Снова долгое время его не было. Я уж боялся, как бы он не умер, так как потом, быть может, вовсе никого бы не увидел. С бабой сторожихой разговаривать не было возможности, она не говорила ничего, а, вынужденная, кричала несколько слов и уходила.
Тем временем и одежда на мне, потёртая в дороге, начала спадать и изнашиваться, потому что я днём её носил, а на ночь ею укрывался. Никто на это не обращал внимания, не спрашивал никто.
Голодом меня не морили; правда, тем, что мне приносили, я мог жить, но эта еда была жалкая, бедная, остывшая, и никто обо мне совершенно не заботился. Баба, которой запретили разговаривать со мной, боялась, смотрела искоса, убегала. Слизиак, когда приходил, словно только за тем, чтобы убедиться, жив ли я ещё.
В этой моей покинутости и несчастье, предоставленный самому себе, читая только благочестивые книги и будучи измученным, я всем духом обратился к Богу, взывая к Его помощи. Мне казалось, что молитвы невинного преследуемого создания пробьют небеса и какое-нибудь чудо должно свершиться. Итак, я размышлял, вспоминая, что видел на свете, в путешествии с ксендзем Яном, в Риме, особенные богослужения, посты и умерщвление.
Я сделал себе крестик из простого дерева и повесил над ложем. Утром я опускался на колени для молитвы и значительную часть дня проводил в этом положении. Баба, когда приходила, чаще всего находила меня или лежащим крестом на полу, или перед моим крестом на горячей молитве.
В итоге меня так всего охватило это благочестие и в нём такую я находил отраду, что почти ни о чём больше не делал, только повторял молитвы, какие знал, и даже сам себе придумывал новые и потом старался записывать. Но по-польски никто нас тогда писать не учил, поэтому, когда приходилось переносить на бумагу то, что говорилось, шло и плохо и трудно.
С каждым разом, когда приходил Слизиак, я напоминал ему о костёле и ксендзе; он ничего мне не отвечал.
Так прошла зима и приближалась весна, но я потерял счёт дням и месяцам, а, когда порой вырывался в верхнюю комнату, я видел в окно деревья в почках и ивы в серёжках; догадался, что приближался тот весёлый весенний праздник Пасхи.
Одного дня, когда как раз я лежал крестом на молитве и плакал, отворилась дверь и я увидел сходящего по лестнице тощего, как скелет, человека в длинном чёрном одеянии. По шапке и чёткам в руке я узнал в нём клирика.
Он не был очень старым, но никогда в жизни я не видел никого, кто бы, как он, имел кости да кожу. Из-под сморщенной и отвисшей кожи только набухшие жилы можно было увидеть и сосчитать. Лицо было тоже похожим чуть ли не на череп, потому что зубов не было, губы широко впали, а глаза были глубоко посажены.
Я очень обрадовался, увидев его, какая-то надежда вступила мне в сердце, но когда я поднял к нему глаза, он прошил меня таким холодным взглядом, что я онемел. Я поцеловал его руку, он сел на лавку, спокойно и долго мерил меня глазами. Мне казалось, что я растрогаю его и разбужу в нём милосердие, рассказав ему о себе.
— Отец мой! — воскликнул я. — Смилуйтесь надо мной, спасите меня! Невинного, меня силой схватили, заключили в тюрьму и наказывают незаконно!
Он не дал мне говорить дальше, нахмурил брови.
— Тихо! — сказал он. — Что ты знаешь? Разве те, что тебя заключили, не имеют права? Может быть, больше, чем кто-либо другой.
— Отец, это быть не может! Король — мой опекун! Я — слуга его.
— А! Король! Король! — хмуро начал ксендз. — Тот безбожник, тот слуга Ваала, тот богохульник, что духовным лицам хочет приказывать и костёлы грабить… король! Вскоре он ни над кем никакого права иметь не будет, пойдёт босым, с верёвкой на шее, целовать стопы тех епископов, которым навязывает свою тираническую волю.
Брошенные с великой страстью и гневом, эти слова закрыли мне рот; я залился слезами и начал не по-мужски плакать. Ксендз смотрел на меня с равнодушием тех людей, которые привыкли смотреть на страдания; они уже даже их это не трогает.
Так прошло какое-то время. Я бросился целовать его руки, которые он вырывал, и начал умолять его, чтобы вступился за меня, чтобы от этой неволи спас меня.
— Это не в моих силах, — сказал он. — Бог тебя приговорил на эту судьбу, сноси её терпеливо, обрати страдание на искупление.
Потом, видя, что я не мог утешиться, он начал читать молитву, приказывая мне её повторять за собой. Когда та закончилась, я снова принялся его умолять. Он дал мне говорить долго.
— Ты хочешь быть свободным? — спросил он — А знаешь, что ты, став им, будешь потом позором и причиной стыда и несчастья для тех, которым обязан жизнью. Говоришь, что хочешь знать своих родителей, потому что, не зная их, любишь, а знаешь ты, не будет ли эта твоя любовь для них проклятьем и несчастьем? Ежели любишь их, ты должен отказаться и не думать искать их по свету. У тебя отец на небе.
Когда я на это молчал, ксендз медленно начал говорить:
— Если ты когда и сможешь быть свбодным, то не иначе как приняв на кресте тело и кровь Господа; поклянёшься, что удалишься из страны навсегда, никогда не вернёшься в неё и забудешь даже молодость и своё происхождене.
Я испытующе глядел в глаза, но даже не отвечал. Такой присяги дать не хотел. Я покачал головой.
— Тебе дали бы средства для того, чтобы ты мог выехать прочь из Польши и вступить в монастырь, — говорил он дальше. — Подумай, когда дашь клятву…