Том 11. Неопубликованное. Публицистика - Аркадий Стругацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий качнулся и ударился лбом в стену. Следователь спокойно сказал:
— Стоять смирно, ты...
Григорий стоял спиной к следователю. Он смотрел в стену, выкрашенную серой краской, и слушал, как следователь шуршит бумагами, зевает, скрипит креслом. В кабинете было тепло, пахло табачным дымом. Хорошо бы убить следователя, подумал Григорий. И лечь спать прямо здесь, на полу. Закрыть глаза, растянуться и заснуть. Хоть на час. Хоть на четверть часа.
Дверь приоткрылась, кто-то сказал:
— Угости папироской. Все, понимаешь, выкурил.
Следователь сказал:
— Бери.
Кто-то почти бесшумно прошел за спиной и остановился у стола.
— «Беломор»? А «Казбека» нет?
— Я только «Беломор» признаю, — сказал следователь. — От «Казбека» у меня кашель.
Чиркнула спичка. Кто-то сказал:
— Спасибо. Домой, понимаешь, собрался, хватился — папиросы кончились. Может, дашь парочку про запас? Магазины еще закрыты.
— Бери, — сказал следователь.
— Спасибо. Молчит?
— Молчит. Упорный попался, сука.
— Ну, я пошел. Пока.
— Пока.
Кто-то почти бесшумно прошел за спиной, дверь открылась и закрылась. Следователь громко, с прискуливанием, зевнул и опять зашуршал бумагами. Как ему не надоест, подумал вдруг Григорий. Неужели он не понимает, что все это — страшная ошибка? Лес рубят — щепки летят. Я — щепка. Нет, конечно, он не знает, что я — только щепка. Он уверен, что я фашист, изменник родины... Как это все они спрашивают: «Расскажите о ваших связях в Испании». Мои связи в Испании... Если бы ты побывал в Испании, ты бы сдох от страха, подумал Григорий. Или нет? Может быть, ты тоже сидел за валуном и торопливо тянул замусоленный окурок, и смотрел, как догорает фашистская танкетка, и трясущимися руками ощупывал горячий ствол карабина... И теперь, озлобленный, творишь суд и расправу? Но мне-то каково? Каждый день, каждый день, и этому не видно конца, и кажется, что вот-вот сойдешь с ума...
Странно, что меня не бьют, подумал Григорий. Других бьют. Иногда слышно даже, как кричат избиваемые. Вероятно, бьют очень больно. И рано или поздно начнут бить меня. И я тоже буду кричать... Сашка кричал тогда: «Живым не дамся». Сашка знал, конечно. Может быть, он тоже бил? И он, наверное, так и не дался. Григория взяли в подъезде Сашкиного дома и увезли на эмке. На той самой эмке. «Это недоразумение!» — «Молчите». — «Поймите, я журналист, я вернулся из Испании...» — «Там выясним, какой ты журналист». И потом: «Расскажите о ваших связях в Испании».
Точки и крапинки на серой стене снова растаяли. Григорий совершенно отчетливо увидел свой карабин. Он очень обрадовался. Он узнал даже царапины на ложе — это когда он переползал через битый кирпич вперемешку со стеклом, и пули хлестко щелкали перед самым носом, поднимая облачка красной пыли... Отличный карабин, когда смертельно хочется спать. Надо только разуться, сунуть дуло в рот и нажать большим пальцем ноги на спусковой крючок.
— Смирно стоять, я сказал... — спокойно сказал следователь.
Григорий разлепил глаза. Следователь отодвинул кресло и с хрустом потянулся.
— Ну что, долго в молчанку играть будем? — спросил он добродушно.
Григорий облизнул пересохшие губы.
— Ведь нам уже все известно. Твой приятель астроном все нам рассказал. Чего же ты зря запираешься? Умел нашкодить, умей и отвечать.
Григорий втянул голову в плечи. Да, Олег все рассказал. Добрый глупый Олежка. Он подписал отвратительную бумагу. Подпись была страшная, корявая, но она была Олежкина. И ниже подписи — коричневый мазок, какой бывает на простыне от раздавленного клопа. Наверное, из носа.
— Ладно, — сказал следователь. — Пойди, часок отдохни.
Григорий молчал. Сейчас придет белобрысый лейтенант, отведет в камеру, а через двадцать минут придет чернявый лейтенант и снова приведет его в этот кабинет, или в другой кабинет. И его снова поставят носом в стену.
Пришел лейтенант и сказал:
— Пошли.
Григорий заложил руки за спину и направился к двери. Следователь, пожилой, с усталым желтым лицом раскуривал папироску. Григорий и лейтенант вышли из кабинета. Григорий с трудом переставлял затекшие ноги. Впрочем, он знал, что это сейчас пройдет. Это всегда проходит, когда кончается коридор. Лейтенант шел в двух шагах позади и, не отрываясь, смотрел Григорию в затылок. На лестничной площадке Григорий замедлил шаг и оглянулся, и сразу встретился взглядом с глазами, голубыми и злобно-испуганными.
— Давай-давай, живей, — сказал лейтенант.
Лейтенант был в новенькой гимнастерке с новенькими кубиками в петличках. Конечно же, лейтенант знал наверняка, что ведет фашиста, предателя, троцкистского последыша.
Они стали спускаться по лестнице. Лестница была широкая, трехмаршевая, точно по шестнадцать ступенек на марш, с балюстрадой под красное дерево и с гулким просторным колодцем.
Григорий спускался, придерживаясь за перила. Снизу, из шестиэтажной глубины донеслись чьи-то неразборчивые голоса. Потом пронзительный голос крикнул:
— Отойти от стены!
— Давай-давай, — пробормотал за спиной лейтенант.
Будет же когда-нибудь такое время, что не будут гореть танкетки, не будет следователей и глупых лейтенантов... И можно будет спать, сколько хочешь, и не ждать, когда тебя ударят по лицу. Но мне этого уже не увидеть, подумал Григорий. От жалости к себе у него навернулись слезы на глаза, хотя он еще не был уверен, что сделает это. Хорошо было Сашке, у него был наган... А мой карабин остался там.
Григорий нагнулся и вдруг перевалился через перила.
— Стой! Куда, сволочь? — отчаянно закричал лейтенант.
Было просто страшно. Потом он подумал: «Теперь здесь наверняка поставят решетки...» И все кончилось.
ДНИ КРАКЕНА (Главы из неоконченной повести)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На третьем курсе в университете Юлю Марецкую выбрали комсоргом факультета и затем переизбирали еще два раза. Она не отказывалась, так как декан и члены партбюро постоянно твердили ей, будто она прирожденный комсомольский вожак. Никаким вожаком она не была, но значило это для нее очень много. Она училась старательно, но язык давался ей плохо, а в качестве комсорга она быстро избавилась от чувства неполноценности, которое всегда испытывала рядом с более способными ребятами. Разумеется, никто не относился к ней свысока, ее и вообще-то не очень замечали, зато она ощущала себя как рыба в воде. Ей ничего не стоило разобраться в каком-нибудь мелком конфликте или собрать товарищей на политзанятия, потому что она была девушкой искренней и благожелательной. Правда, вся эта деятельность имела для нее и плохую сторону. Она так увлеклась общественными обязанностями, что оставила далеко в тылу все личные проблемы, с которыми любая студентка способна справиться в двадцатилетнем нежном возрасте. Она так и не сумела отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе.
На четвертом курсе у нее случился роман с одним молодым преподавателем, и она по ночам плакала в подушку, воображая себя разрушительницей чужой семьи, но преподаватель вскоре отступился и вернулся к своей жене, устав бороться с несгибаемыми Юлиными принципами. Как-то я встретил этого преподавателя. Он хорошо помнил Юлю и очень интересовался, что с нею потом сталось. Вообще это довольно странно, потому что мало кто из однокурсников помнил ее, да и те, кто помнил, путали ее фамилию. Вообще-то она была милая девушка, даже хорошенькая, хотя все находили, что ей следует больше заботиться о внешности. На последнем семестре она была уже членом факультетского партбюро и стала носить очки, но перед госэкзаменами, кажется, сняла их.
Вскоре после университета она поступила в издательство «Иностранная литература» и тут же вышла замуж за старшего лейтенанта, только что уволенного в запас, веселого и развязного субъекта. У него не было гражданской специальности, поэтому она решила, что должна поставить его на ноги. У нее была комната в старом доме в районе Арбата, и первое время бывший старший лейтенант то ли с непривычки, то ли из чувства благодарности сдерживался. Но потом он снова стал пить, связался с какими-то проходимцами, крал у жены деньги и даже пытался ее колотить. Юля из кожи вон лезла, чтобы перевоспитать его. Она ела и спала с книгами Макаренко, приводила домой сослуживцев, которые рассказывали, как славно работать в коллективе и любить свою работу. Неожиданно она узнала, что у него есть любовница, и прогнала его. К счастью, детей у них не получилось, но вся эта история крайне болезненно подействовала на ее самолюбие. Во-первых, ей было очень стыдно перед сослуживцами, хотя они жалели и всячески старались ободрить ее. И к тому же она сообразила, что не любит и никогда не любила мужа, а потому во всем виновата сама. Она поняла, что у нее с ним с самого начала не было никаких шансов на успех, поскольку собственная комната и довольно высокий оклад независимо от ее женского обаяния сами по себе представляли соблазн для бездомного бездельника. Она прямо-таки извелась, обвиняя себя в черствости и себялюбии, и долго еще снабжала бывшего мужа деньгами, когда он являлся к ней в подпитии с мольбами и упреками. Бедняжка успокоилась только через несколько месяцев, но из «Иностранной литературы» все-таки ушла и поступила к нам в редакцию современной прозы.