Принц-потрошитель, или Женомор - Блез Сандрар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы то и дело сворачивали в боковые протоки, петляли, блуждая по сущему водному лабиринту и тыкаясь куда попало, как вдруг проникли под своды настоящего высокого леса.
Зрелище неожиданное и величественное. Мы очутились посреди широкой реки. Тут царил довольно густой сумрак, лишь слегка расцвеченный цветущими лианами, свешивавшимися с высоченных веток. Ни единой птицы или жука, ни звука. Берега — цвета густой охры. На черном фоне воды в глубоких бухточках выделялись белые полумесяцы отмелей. Мы налегли на весла и молча поплыли вверх под внимательными взглядами аллигаторов.
Так продолжалось недели, месяцы…
А жара стояла, как в парилке.
К берегу мы причаливали как можно реже, и почти никогда — около человеческого жилья.
В нижнем течении Ориноко мы видели немало плантаций кофе, какао, сахарного тростника, но особенно много банановых. Неделями мы плыли мимо них, а они всё тянулись по речным берегам, то крутым, то пологим. Посаженные в шахматном порядке, бананы высились в ночном мраке, как полчище воинов-гигантов. Над всяким, кто в подобном климате решится двинуться с места, заколышется столб мошкары, норовящей опуститься на плечи. Те бедолаги, что копошились под пологом прибрежного леса, были метисами, детьми испанцев и индианок; они рубили растительность, размахивая мачете и саблями. Если они и подзывали нас знаками, то лишь затем, чтобы предложить «гуарапу» из сахарного тростника или угостить «шикой», вытяжкой из корневищ сладкой маниоки.
Гораздо выше по течению находилась Ангостура, последняя пристань, где останавливался «Симон Боливар» — единственный пароход, ходивший по этой реке. Это была трехпалубная плавучая махина, белая с красными и синими полосами. Почти без киля, как плоскодонка, сидящая очень неглубоко. Сзади — огромное водяное колесо, несоразмерно высокое и широкое, словно дом. Вся нижняя палуба занята паровой машиной с необъятной топкой, работавшей на дровах. Дерево, употреблявшееся для этих целей, в Европе сделало бы честь мастерской краснодеревщика: в огонь шли поленья настоящего красного дерева и палисандра. Кочегары, по преимуществу индейцы кечуа, кормили нас тем, что они называли «табла», — шариками шоколада, приготовленными из грубой смеси какао и сахара-сырца, и поили «асайей» — вязкой жидкостью, получаемой из плодов пальмы. Пили ее из «куи», высушенных бутылочных тыкв с обрезанной горловиной.
Еще выше по течению плывешь мимо безграничного девственного леса, а далее, миновав пороги, попадаешь в места, где перемешаны, соседствуя друг с другом, все виды растительности.
Мы меж тем в молчании плыли вверх по Ориноко.
Долгие недели, месяцы.
А жара по-прежнему, как в парной.
Двое из нас неустанно гребли, третий добывал рыбу и дичь. С помощью пальмовых листьев и каркаса из прутьев мы соорудили над нашей лодчонкой подобие навеса, дававшего тень. Тем не менее кожа у нас облезала клочьями, и это так изукрасило наши физии, будто мы напялили маски. Маски эти намертво прикипели к лицам. Засохли на них, стягивая плоть, стискивая череп, уминая и калеча мозг. Даже мысли наши хромали, зажатые в тиски.
Прибавьте к этому таинственные деформации зрения.
Расширенные зрачки.
И миллиарды эфемерид, инфузорий, бацилл, водорослей, личинок, проникавших под череп по лучу взгляда, отчего в мозгу шло брожение.
А вокруг — тишина.
Среди водной стихии, в недрах лесного безмолвия все принимало самые чудовищные пропорции — лодчонка, жалкий наш скарб, наши жесты, то, что мы ели, река без каких-либо признаков течения, расширявшаяся по мере того, как мы отдалялись от устья, обросшие мхом деревья, упругая непролазная поросль, годами не опадавшая листва, все эти лианы и травы без имени, все сверхизобилие жизни вокруг, и солнце, как пленная нимфа, ткущая и ткущая свой кокон, жаркие испарения, обволакивающие и напитывающие все влагой, пухнущие на глазах облака, клубы липкого тумана, наш путь средь мелкой волны, океан листвы, комья мха и лишайника вокруг, кишащее звездами бархатное небо, луна, проливавшаяся на воду, будто сироп, приглушенные всхлипы и вздохи воды под лопастью весла — и тишина.
Нас окружали древовидные папоротники, мохнатые цветы, гнилостные душные запахи, непроницаемый для взгляда гумус, под которым могла скрываться топь.
Время текло… Мы были свидетелями его становления. Следили, как надувается, вспухает почка, проклевывается листок, деревенеет кора, наливается пенистой влагой плод, всасывает корень, зреет зерно. Зарождение. Прорастание. Фосфоресценция. Гниение. Жизнь.
Жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь, жизнь.
Ее таинственное присутствие, ради которого в назначенный час подымается театральный занавес грандиознейших спектаклей природы.
И это жалкое человеческое бессилие — наблюдать подобное чудо, не умея даже ужаснуться.
Так изо дня в день.
Каждое утро мы просыпались, дрожа от озноба. Небо скользило, точно занавеска в душе, ветви шевелились, словно полоски на покрывале, а затем как будто щелкали выключателем — и разом, минут за пятнадцать до восхода, чаща наполнялась криками птиц и обезьян. Возня, вопли, щелканье, перепархиванье, весь этот попугайный содом, и к общему гаму надо еще прибавить наше собственное брюзжание. Мы-то заранее знали, что припас нам новый день. За нами — река в дымящихся разрывах тумана, впереди — она же, разверзлась грязными лужами, полными всяческих ошметков. Ветер плескал воображаемым бельем и хлопал простынями. На секунду проглядывало обнаженное солнце, совсем голое, как куриное гузно, но его тотчас заволакивало какой-нибудь грубой тряпицей, состоящей из сплошной сырости, залеплявшей глаза, уши, глотку. Влага душила, гигантскими комьями ваты накрывала голоса, птичьи трели, свист и крики. Вдоль бортов двигались разноцветные водоворотики, только они выделялись яркими пятнышками в тумане, а все прочее, одушевленное и лишенное души, представало перед нами блеклыми, расплывчатыми татуировками на чьей-то коже. Солнце болело проказой. Нас накрывал влажный полог, оставляя над головой дюжину футов да пространство обзора вокруг метров в шесть, а выше кто-то настелил сплошной ватный потолок, толстый, что твой тюфяк. Кричать бесполезно. Капельки пота скатываются вдоль тела, крупные, теплые, неторопливые, тяжелые, будто крутые яйца, медленные, словно лихорадка в последней стадии. Мы глотали и глотали хинин. Нас тошнило. Весла при таком зное теряли жесткость. Одежда покрывалась плесенью. Шел нескончаемый дождик, падала теплая водица, и зубы начинали шататься, десны опухли. Настоящий бред. Опиумная дурь. Все, что возникало на нашем обуженном горизонте, было похоже на кораллы, то есть казалось гладким и блестящим, твердым и упоительно шероховатым, но упоение, словно во сне, было чревато какой-то опасностью, все контуры дышали угрозой, полнились совершенно неправдоподобной враждебностью, и это недружелюбие нам самим представлялось исполненным смысла. Мы подходили к берегу, чтобы перевести дух, — так измученные лихорадкой переворачиваются, не просыпаясь, на другой бок. Сплошной кошмар. В девяти случаях из десяти при подобном маневре из подлеска на берег выныривало племя враждебно настроенных индейцев. Высокорослых, мускулистых, с волосами, волной падавшими на плечи, с ноздрями, в которых торчала заостренная палочка, с мочками ушей, оттянутыми вниз под тяжестью тяжелых деревянных колец, цветом напоминавших слоновую кость, с крючками и когтями, а то и просто колючками, торчащими из нижней губы. Они были вооружены луками или метательными трубками и норовили осыпать нас стрелами и оперенными шипами. Поскольку выглядели они настоящими людоедами, мы спешили отплыть на середину реки и погружались с головой в бредовое томление пожизненно заключенных. На руки нам садились большущие синие бабочки, обдувая кожу запястий ветерком, шедшим от их вибрирующих крыльев.
Над нами тяготело проклятье. Ночь не давала нам роздыха. В голубоватом тумане вечера, опускавшемся после дождя, тысячи растений с перистыми плюмажами источали капельки влаги. Вокруг нас в воздухе ныряли летучие мыши. В воде шевелились какие-то кожистые чешуйки. От мускусного запаха крокодилов к горлу подступала тошнота. Мы слышали, как черепахи без устали откладывают яйца. Пристав к отрогу мыска, далеко выдававшегося в реку, мы, затаившись, не отваживались выстрелить. Примащивались молчком под прорезиненными корнями, подмытыми водой у самой кромки; они накрывали нас своими фантастическими паучьими лапами. Полные кошмаров сны посещали нас. Это был своего рода лунатизм. Тот, кому выпадало стоять на часах, сопротивлялся, как мог, кишенью мошкары, подражая заунывному мяву гепарда. Сверху наливалась соком луна, словно кто-то ставил ей клизму. А звезды походили на вспухшие следы от укусов.
И все время лил дождь.