Бездомные - Стефан Жеромский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец и я решилась подать голос из моего угла под пальмой, – разумеется, голос слабый, дрожащий, совершенно не мой (что да будет отнесено за счет страха перед столькими лириками, драматургами, новеллистами, «эстетами»), – и посредством столь слабого звука неуклюже изрекла несколько сентенций. Прицепившись к последнему сомнению, высказанному оратором, я сказала, что его ни в коей мере нельзя разделить, если верить в силу положительного влияния культуры на душу человека. Девушка, окончившая университет, может быть такой же недоброй, как крестьянка, но ее моральные поступки по необходимости будут лучше, чем поступки крестьянки, и от этого окружающий мир безусловно выиграет. По мере возрастания культуры стираются различия, которые вызваны более низким умственным уровнем женщины и отсутствием работы над его поднятием. Если в душе женщины есть пустота, которую могло бы заполнить стремление к свету, то в этой пустоте, по неизбежному порядку вещей, взращиваются плоды злобы, глупости, дурного воспитания. Вот почему в больницах существует столь роковая для женщин статистика…
Что же касается огрубения эмансипированной женщины, которой будто бы уже не о чем спрашивать у мужчин, то я призналась, что такой женщины еще вовсе на свете нет. Она не может догнать мужчину просто даже по причине меньшего запаса физических сил (если бы даже перед ней лежал путь без помех и… капканов). Так что, если «неведение» не только не является грехом, но еще придает «обаяние», то, сколько ни старайся женщина, она еще долго будет весьма «обаятельной», то есть намного глупее мужчин. Впрочем, пока что дело вовсе не в том, чтобы сравняться с мужчиной, а в том, чтобы все меньше отставать от него во всех отношениях, даже в сумасшедшем доме. В конце, как бы в доказательство того, что гувернантки действительно хуже поэтов, особенно поэтов мужского пола, я осмелилась слегка съязвить. Я сказала, что, быть может, это и весьма очаровательно – нуждаться в покровительстве. Но лишь когда в нем действительно нуждаешься, когда не можешь его найти в целом свете, начинаешь понимать, до какой степени в этом нет ни малейшего очарования.
Такие сентенции провозгласила я в этом обществе. Возвращаясь к себе домой, я все еще думала обо всем этом и ощущала некоторую тревогу. И даже не некоторую, а большую тревогу! Не воспользуются ли освобожденные женщины своей свободой во зло, «как пользуются ею теперь мужчины»? Нынешняя участь «прекрасного пола» наверняка является следствием его морального состояния. Если бы спор шел о борьбе и победе, то надо было бы сказать: раз мужчины имеют право быть свободными и делать что хотят, то таким же правом должны пользоваться и женщины. Но ведь речь идет не о борьбе, а о добре. Впрочем, когда речь идет об этих делах, мою совесть так легко поколебать! Это, видимо, действие предрассудка, унаследованного от прабабок. Жизни я не знаю. Несколько раз мне приходилось читать такие вещи, от которых волосы на голове встают дыбом и тело дрожит, точно в приступе малярий (Ги де Мопассан, Овидий). Проходя по улицам, я часто натыкаюсь на зрелище, которое не только ужасает, но прямо-таки приводит в остолбенение. Между тем сотни людей проходят мимо этого, как мимо фонаря или вывески. Существуют какие-то неведомые мне низости, какие-то зверские жестокости, какие-то позорные дела, в которых принимают участие женщины. Кто же научил их этим мерзостям? А что, если они сами нашли все это в своих душах? Вот почему я боюсь мнения поэта Бр., что бабенки могли бы злоупотребить своей свободой. Но можно ли истолковать это так, что надо, мол, опустить руки? Нет, никогда! Кто бы ни был виновником ужасающих грехов рода человеческого, нужно подниматься из грязи! Пусть же это делают и мужчины и женщины!
5 декабря. Вчера я упомянула об Овидии. Сама не знаю, почему мне пришло в голову перечесть его еще раз.
У Геп, среди множества глупейших романов, есть две прелестные старинные книжечки, изданные в прошлом веке в Лондоне, под заголовком: Les oeuvres amoureuses d'Ovide.[68]
Во втором томике есть остроумные, полные очарования и… безнравственности, Elégies amoureuses,[69] и самая из них прелестная начинается словами: L'oiseau.e plus charmant qu'on pыt voir dans le monde, mon fameux perroquet…[70]
В моем неуклюжем переводе это звучит так:
«Попугай, многоречивый гость из Индии – умер! Сбирайтесь на погребение, набожные птицы. Печальной толпой идите вслед его останкам, бейте себя в грудь крыльями. Царапайте когтями щеки, рвите, за отсутствием волос, взъерошенные перышки на головах. Пусть вместо погребальной трубы зазвенят ваши прелестные песни. Филомела-соловушка, забудь о преступлении Терея, отрезавшего твой язык. Долгие годы должны были ослабить твое горе. Участь Итиса-фазана несомненно печальна, но ведь это было так давно! Плачьте, о вы, все крылатые создания, правящие лет своих крыльев в прозрачном воздухе, но пуще всех горюй ты, горлица, подруга умершего. Да, о попугай! Чем был Пилад для Ореста, тем была для тебя горлица. Но на что тебе верность и прекрасный цвет твоих крыльев! Что в том, что ты сразу понравился прелестной женщине, когда я принес ей тебя, как дар любви!..»
Во всем этом есть удивительная свобода выражения, рисуется сама жизнь, праздная, созерцательная, но ровная и ясная. Овидий сам обвиняет себя в том, что он «поэт собственного легкомыслия». Из других произведений видно, что он знает страшные бездны мук, но бежит от них к своим женщинам, прекрасным, испорченным, подлым, с чудесными глазами и волосами цвета «кедра влажных долин Ида». В своей лире он любит лишь одну струну, звучащую столько веков и для стольких поколений… Это прелестно и как-то странно. Тут же, рядом с красивой печалью, которую можно почувствовать столь живо, будто она в нашем собственном сердце, встречаются непонятные страницы, ужасающие своим нечеловеческим цинизмом, как, например, чудовищная тридцать восьмая элегия. Когда ее читаешь, дыхание замирает в груди, словно остановленное смертью. Увы, и в этих мерзостях такая же чудесная поэзия. От этих ветхих страниц веет словно запахом крепких духов или сорванных тысячу лет назад роз, венчавших чело поэта.
7 ноября. Усталость, усталость… Сейчас поздний вечер. Дождь, смешанный со снегом, плачет за окнами, скулит в водосточных трубах, как жалоба бедняка, и сверкает на камнях двора, освещенного зыбким светом фонаря. Глаза невольно приковываются к слабо поблескивающим лужам, вздрагивающим от каждой капли.
Я должна по секрету себе признаться, что потеряла теперь прежнюю ровность. Должно быть, это нервное утомление. «Нервы»! А я-то надеялась на их выносливость, как надеялась на прочность ременной упряжки, когда, бывало, съезжала на бричке с горы к Глогам…
Теперь всякий раз как поволнуюсь, – сердцебиение, после усиленной работы – головная боль, вялость, то рассеянность, то делаешь все как автомат. Я так дурно сплю! После бессонной ночи все время неровно бьется сердце, глаза словно песком засыпаны, в ушах шум, в горле боль – и какой-то омерзительный страх в душе. Пусть совесть моя в такие дни чище чистого, пусть я напрягаю все силы, чтобы ничем не запятнать себя – все равно, я не чувствую себя ни счастливой, ни безмятежной. Бегу на уроки, будто меня подтолкнули извне, и провожу их, как идиотка. Решая, например, с Анусей арифметические задачи, ясно понимаю лишь начало каждой моей фразы, а дальше болтаю, как заведенная шарманка. И лишь произнеся все предложение, слышу его смысл будто чьи-то чужие слова, которые мне мешали ясно понять спор с кем-то другим. Полное истощение нервных сил. Бедным, переутомленным, отупевшим нервишкам нет отдыха. Всякое препятствие становится для них непосильным бременем. И, право, плакать хочется, когда выпадает случай развлечься, но чувствуешь, что и на это охоты нет. Всего тяжелей возвращаться с уроков домой. Ноги передвигаю, словно опухшие. Ботинки насквозь мокрые – как, например, нынче, – отягощают ноги, причиняют боль, а забрызганное грязью платье похоже не на наряд или хотя бы одежду, а на какое-то поганое тряпье. Ах, эти юбки до земли! Они, конечно, приятны, нарядны и красивы, – но только для дам, которые никогда не ходят по грязным улицам и ездят в каретах. Для нас, принужденных бегать по грязи нищих кварталов, – это подлинная пытка. Как отвратительно – подбирать юбку повыше (впрочем, это часто и невозможно, не то десяток мужчин тотчас вопьется глазами), руки мерзнут, поддерживая ее, – в противном случае. она забрызгана и носишь на себе кучу грязи. В одной руке у меня зонтик, книги, тетради, а другой я вечно принуждена охранять свой «хвост» – и так бегать по урокам. Скромность разрешает декольтироваться, открывать плечи и грудь, но запрещает показывать ноги выше щиколотки, одетые в толстые чулки и высокие ботинки. Интересно, если мода повелит нам прицеплять сзади хвост кенгуру, станем ли мы выполнять ее веления с таким же благочестием, с каким делаем это теперь, таская за собой хвосты юбок?