Экспансия – III - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Ему виделось огромное васильково-ромашковое поле, нет, не поле, луг; только в России проводят точное разграничение между этими понятиями: луг — поэтика, поле — работа; ромашки в поле — свидетельство плохой работы; уф, как прагматично и грубо; но почему поют не по-русски, отчего слышна испанская гитара и голос женщины не плачет, тоскуя, как у нас, а жарко зазывает, требует, дразнит?! Как интересно, ромашки, луг, необозримость русского простора — и песня Андалузии, которую поет невидимая мне женщина, поет тревожно и прекрасно, но есть в этом что-то такое, что не совмещается; не только гений и злодейство несовместимы, но и ромашковый луг и эта испанка. Отчего? Мы сами строим внутри себя барьеры, ненавидим их, когда они уже построены и сделались непреодолимыми; ах, как хорошо бы разрушить все эти ужасные барьеры, разделяющие людей, они и так слабы — сами по себе, а тут эти страшные загородки, высокие, из плохо сложенных кирпичей, заляпанных цементом, разве можно так неопрятно строить, — даже барьеры?!
А потом он услышал голос отца; на этот раз он не увидел его, но явственно услышал; голос остается в памяти навечно, лицо — не то, что запечатлено фотообъективом, а живое, — исчезает очень скоро, память хранит абрис образа, то, что тебе хочется сохранить в себе навечно, но все равно чаще всего ты видишь лишь свое представление о тех, кто тебя покинул. Отец читал стихи: «Каменщик, каменщик, в фартуке белом, что ты там строишь у всех на виду? Это я строю, это я строю, это я строю нашу тюрьму…»
Он ведь и пел эти стихи, вспомнил Штирлиц; слуховое воспоминание родило быстрое видение: отец и Мартов, маленькие, нахохленные, сидели на диване, а Якуб Ганецкий — на подоконнике; как же прекрасно они пели это на два голоса; отец и Мартов вели свое, а Ганецкий, со своим легким акцентом, уходил вверх, словно женщина, и даже руки на груди стискивал по-женски…
— Любовь, — шепнула Клаудиа. — Любовь моя…
Штирлиц взметнулся с кровати и сразу же посмотрел на часы: было без десяти восемь; Клаудиа стояла над ним одетая, с дорожной сумкой на плече.
— Черт! — сказал Штирлиц. — Отчего ты не разбудила меня?!
— Ты весь дергался, тебе показывали какие-то сны, ты так тревожно спал, любимый, я просто не смела тебя разбудить… Ты же сказал, что я должна уехать в восемь, у нас было четыре часа…
Он стремительно оделся:
— Я не могу везти тебя на аэродром, зелененькая… Никто не должен видеть нас вместе… Слушай, ты знаешь такого писателя из Америки — Эрнеста Хемингуэя?
— Про него говорят, что он клевещет на Испанию… Его книги запрещены у нас, я не путаю?
— Ты не путаешь, зелененькая, ах, зачем ты меня убаюкала?! Слушай, ты должна найти в Байресе дона Мигеля Оссорио… До сорок третьего года он был сенатором и занимался делами нацистов в Аргентине… Ты должна сказать ему, что человек, который будет предлагать ему отправиться в Барилоче, чтобы встать на горные лыжи в фирме Отто Вальтера, — его враг, желающий ему смерти. Скажи, что тебе сказали об этом два человека: Антонио, друг Хемингуэя, он живет с ним на Кубе, дружит с американцем Диком Краймером, «бузинесменом», занимается туризмом… И некий Макс Брунн… Тот, которого ему рекомендовали как тренера… Скажи, что за ним охотятся… Точнее, не за ним, а за документами комиссии по антиаргентинской деятельности… Не говори с ним ни о чем дома, только на улице, а лучше на лестнице, посмотрев, нет ли кого на следующем пролете… Скажи, что в течение ближайшего месяца я прилечу к нему, и опиши ему меня. Поняла?
— Да.
— Если его уже приглашали сюда, спроси, кто был этот человек, ладно?
— Хорошо, любимый.
— Если он поинтересуется, откуда ты знаешь Антонио, друга Хемингуэя, скажи, что вы дружили в Испании… Ты умеешь говорить так, что тебе верят, зелененькая, потому что ты очень чистый человечек… Скажи ему так, чтобы он непременно тебе поверил, ладно?
— Ладно, любимый… Как странно, два эти слова не стыкуются, очень разные — «ладно» и «любимый».
Штирлиц погладил ее по щеке:
— Знаешь, что такое «не может быть»?
Клаудиа покачала головой.
— Это когда твоя подруга, твоя нежность с зелеными глазами не только красива, но и умна… Слушай, зелененькая, я должен тебе сказать еще вот что, — Штирлиц выглянул в окно так, чтобы его не заметили с улицы, такси уже стояло, возле машины прогуливался, поглядывая на часы, Мануэль, его в городе знали как лихача, но машину водит отменно. — Только не пугайся, ладно? За тобой могут — это один шанс из миллиона — топать дяди и тети, наблюдая за каждым твоим шагом…
— Я знаю, как отрываться, — сказала Клаудиа. — Не волнуйся.
— Откуда ты это знаешь?
— Франко стал показывать американские картины про гангстеров, он хочет дружить с янки, делает жесты! Мы же вроде русских: все норовим выразить жестом, а не простым словом, самые религиозные нации в Европе. Я видела, как надо отрываться, это очень интересно…
— В кино все легко, ящерка… Когда ты поедешь к сенатору, остановись за углом, приготовь заранее деньги и дай их шоферу без сдачи. В машину садись, только если увидишь несколько такси, целую очередь. Если заметишь, что из машины, что шла следом, выскочил человек — скорее всего женщина, за тобою они поставят женщин, если заподозрят, хотя не должны, сволочи, — бросился следом и сел в то такси, что стояло вторым, сделай такой фокус еще раз, но попроси шофера высадить тебя возле такого места, где будет только один автомобиль. Или — если это будет очень хороший шофер и ты поверишь ему — попроси, чтобы он оторвался от преследования, скажи, что тебя догоняет соперница или ревнивец, если следит мужчина, придумай что-нибудь.
— Любимый, я все поняла, зачем ты так долго объясняешь, лучше поцелуй меня.
Он поцеловал ее:
— Зелененькая, тебе пора, иначе ты опоздаешь на самолет… Билет на твое имя зарезервирован и оплачен, так что с этим все в порядке.
— А потом?
— Что? — не понял Штирлиц. — О чем ты?
— Я могу вернуться к тебе?
— Ты вернешься в эту же комнату. И я приду к тебе.
— И я поеду на склон?
— Не надо.
— Почему?
— Потому что те люди, которые постоянно следят за мной, увидят твои глаза. И все поймут. А этого делать нельзя.
— Хорошо, я буду ждать тебя здесь, в «Андах», Эстилиц. Поцелуй меня.
— Я буду ждать тебя.
— Я сделаю так, как ты просил. Я сделаю все, как ты просил, любовь…
— Все будет хорошо, ящерка…
— Конечно, Эстилиц…
Клаудиа вышла из номера в пять минут девятого; свояк Эронимо уже сменился; на его месте восседал Пабло Отоньес, который получал десять долларов в месяц от одного из людей дона Рикардо Баума за информацию о тех, кто здесь поселился; дона Баума заинтересовало, что женщина, прилетевшая из Мадрида вместе с туристской группой, неожиданно уехала, не показавшись на склоне, но еще больше его заинтересовало то, что из ее же комнаты тремя минутами позже вышел дон Максимо Брунн…
…Через два часа информация об этом ушла Гелену: операция, убыстряющая события, началась, все идет по плану!
Первое, что сделала Клаудиа, прилетев в аэропорт Байреса, — опустила, еще до выхода в зал, письмо, адресованное некоей Люси Фрэн, Голливуд, «Твэнти сенчури Фокс»…
1Совершенно секретно. Р. Гелену.
В одном экземпляре.
По прочтении уничтожить.
Дорогой генерал!
То, что я прошу сжечь этот документ сразу после того, как он будет Вами прочитан, станет понятным из приводимых в нем соображений ведущих политиков дружественной Вам страны, которая пока еще является одной из четырех держав, осуществляющих оккупационные функции в Германии.
Поскольку мой концерн сотрудничал и впредь намерен сотрудничать с немецкими промышленными фирмами, мне хочется, чтобы наши с Вами отношения были сугубо конфиденциальными, то есть по-настоящему дружескими.
Я не знаю, какой информацией Вы располагаете, но, думаю, то, что я открываю Вам, не могло стать известно Вашей «Организации».
Человек, который вручит Вам этот документ и уничтожит его вместе с Вами, — мой старый и верный сотрудник доктор Грюн, можете ему верить, как себе. Постарайтесь верно понять мою просьбу сжечь это письмо в его присутствии, — жизнь, увы, диктует свои жесткие правила, и, чем тщательнее мы им следуем, тем надежнее дружба между людьми, посвятившими себя политике и бизнесу, что, впрочем, трудно разделимо.
Итак, еще в ноябре 1944 года генерал Донован вручил покойному Рузвельту меморандум, в котором высказал свои соображения по поводу кардинальной реорганизации ОСС. Президент передал этот секретный документ директору Бюджетного бюро Смиту.
Смысл меморандума Донована заключался в том, что разведка США должна стать единым органом, не разорванным между военным министерством, флотом, авиацией и государственным департаментом.
Главный посыл Донована формулировался таким образом, дабы именно он, а не государственный департамент, планировал внешнеполитические акции в мирное время, и делать это он должен на основании материалов новой разведывательной организации США.