На мохнатой спине (журнальный вариант) - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я дрянь! — страдающе сказал сын. — Я дрянь, понимаете? Мразь, слизь! Из-за таких, как я, слюнтяев нам коммунизм и не построить.
Никто не нашелся что ответить.
Он подождал мгновение, а потом выхлебал второй стакан так же, как и первый: механически, одинаковыми ритмичными глотками. Наконец-то нашарил, не глядя, ломоть сыру и положил в рот. Начал жевать. Потом перестал. Его повело. У него ослабели ноги, и он с пустым стаканом в руке, с раздутой левой щекой опустился на дедов стул.
— Ведь я же поручился за него, — сквозь непрожеванную закусь невнятно пожаловался он. — Поручился. Я в него верил. Я ему как себе верил!
Помолчал. Потом у него заслезились глаза.
— А теперь меня про него допрашивают… Лучше бы меня арестовали, — беспомощно сказал он. — Заслужил, — он громко икнул. — Но теперь — вот!
Его пальцы сжались так, что я испугался, как бы он не раздавил стекло. Пустым кулаком он что было сил ударил себя по колену.
— Вот так надо! — выкрикнул он с яростью и болью. Ударил сызнова. — Вот так! Чуть-чуть оступился, слегка напортачил — все! Нет тебе веры! Как кремень надо! Как кремень!!! Слабаков в расход! Никому!!! Нельзя!!! Помогать!!!
Изо рта его фонтанами летели крошки и слюна.
— Проглоти, Сереженька, — беспомощно сказала Маша. — Проглоти… И вот еще возьми кусочек… Ты же любишь ветчинку. Вот ветчинка, видишь? Скушай…
Я позвонил в половине одиннадцатого. Не мог больше ждать.
— Коба, мне срочно нужно уехать. Срочно.
— Ты спятил, — всю расслабленность и незлобивую сварливость, столь свойственную людям, когда их беспокоят поутру, с него смело. — Что ты несешь? Риббентроп прилетает.
— Я успею, — сказал я.
Слева до самого берега тянулись пойменные луга, уютно горя яркой зеленью, по которой так и тянуло порскнуть босиком, а за светлым зеркалом реки синей заманчивой полосой стоял, обещая грибов, лес. Справа впереди уже проросли из ровного поля косо торчащие в небо фермы обвалившегося корпуса, и по мере того, как норовистая «эмка» скакала по проселку, они раздвигались вширь и вздымались к безмятежному небосводу все выше, точно никак не желающий угомониться обугленный труп тянул скрюченные пальцы, мечтая напоследок выдрать из живой синевы слепящие стога облаков и неутомимые серпики птиц.
— Любит вас товарищ Сталин, — сказал начальник полигона. Это должно было прозвучать добродушно, но сквозь добродушие прозвучали нотки неосознаваемой, непроизвольной зависти. — Ох, любит!
— Товарищ Сталин не меня любит, — честно ответил я. — Он со мной спорить любит. Это разные вещи.
— Нам тут кремлевские тонкости до лампочки, — сказал начальник полигона. — Это все ваши дела. Я знаю одно: чтобы вот так вдруг оказывать, как в приказе сказано, всяческое содействие…
— Все очень просто, — сказал я. — Мне скрывать нечего, и темнить я тоже не собираюсь. Мой сын служил с Некрыловым. Когда тот совершил проступок, ручался за него. И теперь сам не свой, себя винит. Думает, всему виной некрыловская халатность. Да и у самого неприятности не исключены, допрашивали уже. Мол, почему вы за него поручились, как давно вы его знаете, что он вам за поручительство сулил…
— Вот оно что, — помедлив с открытым ртом, пробормотал начальник полигона. — То-то я отметил себе: фамилия у вас знакомая. Думал — однофамильцы.
— Сынище мной никогда не козыряет, — сказал я. — Да и я им. Хотя мне им, во всяком случае, уже пора. Девять сбитых над Халхин-Голом.
Начальник полигона показал мне большой палец, а потом сказал:
— Яблочко от яблоньки.
— Наверное.
— Тогда понимаю. Однако вряд ли смогу помочь. Мы до очага возгорания-то только пару часов назад докопались.
Машина остановилась у большой, кипящей цветами клумбы, по ту сторону которой красовался уютный административный корпусок. Чье-то бывшее имение, не иначе — светло-желтые стены, белые колонны, треугольный фронтон и бельведер, приспособленный, похоже, под командно-диспетчерскую вышку… Мы наконец покинули кабину. Разминая ноги, обошли вокруг клумбы, здание управления сдвинулось в сторону, и за ним вдали открылось пожарище. Ветер душил запахом гари. Точно целый мир сгорел.
— Обидно, — проронил начальник полигона. — Я сам чуть в петлю не полез. И, между нами говоря, еще неизвестно, не засунут ли меня туда доблестные органы. Полгода готовились, новое оборудование гоняли на всех режимах, газгольдеры, насосы… Ткань перебрали, прощупали вручную чуть ли не каждый сантиметр — не пересохла ли. Это ж крайняя тренировка была. На среду предварительно уже наметили действительный подъем. Может, я еще застрелюсь. Серьезно. Вот дождусь хотя бы первых результатов расследования и застрелюсь. Я ж всю душу вложил.
Я помолчал, а потом сказал:
— Если те, кто душу вкладывает, перестреляются, кто работать-то станет?
Он невесело засмеялся. Покачал головой, потом сказал:
— И то верно. Вот же… Я слышал, у буржуев такая профессия есть — психотерапевт. Вам бы, я гляжу, туда!
— Мне и тут есть чем заняться. Не хватало еще буржуям муки их совести поганой облегчать. Пусть их покрючит.
Возгорание произошло непосредственно в испытательной камере, и по понятным причинам уже через несколько минут полыхало так, что сделать, в сущности, ничего было нельзя. Погибло в бешеном химическом пламени и взрывах газгольдеров пять человек, в том числе оба отрабатывавших экстремальные перепады давления стратонавта.
И вся вина Некрылова, вся, заключалась только в том, что он, согласно графику дежурств и вдобавок старший по званию, именно в день несчастья отвечал за противопожарную безопасность. Реально ли он не досмотрел чего, или случилась роковая случайность из тех, что предусмотреть нельзя: закоротило, искрануло, клапан потек, вентиль дефектный, прокладка потеряла эластичность… да шут ее знает, эту новую технику, где, когда и в чем бес попутает. Неизвестно. И даже если через месяц кропотливой работы или через два доведется выяснить, что вот именно из этой муфты в мир изошла трагедия, или вот от этой копеечной резинки размером с обручальное кольцо, или вот от этой медной волосинки, то и тогда, скорее всего, нельзя будет наверняка сказать, мог ли ответственный за безопасность, осуществляя штатную проверку и текущий осмотр, заметить неполадку и предотвратить сбой, или дефект был настолько незаметен, настолько внезапен, что даже самый добросовестный и дотошный человек не в силах был отвести огненную погибель.
Конечно, на то и назначаются ответственные, чтобы приглядывать за всем и, случись что, отвечать. Тут спору нет. Если назначать ответственных и не спрашивать в первую очередь с них, такие назначения превратятся в фарс, а то и в синекуру, а всерьез никто ни за чем приглядывать не станет. Иван кивает на Петра, нам ли не знать. Но по факту Некрылов за все уже ответил. Черные рассыпающиеся кости обоих стратонавтов лежали под обломками вперемешку, и даже понять, какие из них чьи, было невозможно.
Пять часов я просматривал то копии старых рекламаций, то протоколы былых проверок, то наспех, курица лапой, набросанные текущие отчеты, что успевали подойти от бьющихся среди обгорелых руин спасателей и дознавателей. Доводил их до бешенства, приставая с расспросами, когда они хоть на полчаса отползали с погорелья, чтобы отдышаться, выпить воды и распрямить спину кто на мягком диване в вестибюле, кто просто на траве — потные, пропахшие горькой гарью, с воспаленными красными глазами, полными отчаяния, насмотревшимися на такое, что и на войне не всяк день увидишь… И понял — нет. Никогда люди не смогут узнать доподлинно, есть ли виноватые.
Ни обвинения, ни оправдания. Никогда.
На прощание мы обменялись с начальником полигона крепким рукопожатием. Солнце уже касалось горизонта. Как в детстве, оно садилось за лес. Картошка выкопана, ботва сметена в стожок — и сожжена. Сожжена. Вот такая теперь наша ботва.
— Спасибо вам.
— Да не за что. Привет Москве.
Он помолчал и фатовато спросил:
— Так не стреляться, говорите?
— Я бы подождал, — приняв его ернический тон, ответил я. Пожалуй, он единственно сейчас подходил, а то пришлось бы впадать в пафос, ненавистный всем дельным людям.
Начальник полигона глубоко вздохнул. Запрокинул голову так, что едва не потерял фуражку; в последний момент поймав ее на затылке, с минуту смотрел в предвечернее небо. В прозрачную зовущую глубину, которой было еще так невообразимо много над летающими высоко-высоко стрижами. Потом сказал с болью:
— Прощай.
— Стратосфера никуда не денется, — поняв, сказал я.
— А мы?
Я в ответ только сжал его локоть.
— Думали до войны успеть, — негромко признался он. Помолчал. — А теперь не знаю…
Долго мы смотрели в небо оба. Каждый видел свое.
Домой я вернулся около десяти вечера во вторник. Успел.