Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1 - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настала недолгая пауза, я ждал, что скажет еще полковник Николаев, но он молчал. И вдруг… Вдруг… Я никогда не забуду этого, сколько бы времени ни прошло с тех пор, потому что забыть этого нельзя.
Мгновенье была тишина, и вдруг раздался рокот. Сперва я не понял ничего. А когда понял, заревел. Не выдержали нервы. Над площадкой, где стояли бойцы, неслось раскатистое, громовое, мощное:
— У-у-р-р-а-а-а!
Ура! Бойцы кричали «ура»!
Они кричали это нам. Анне Николаевне и нам с Вовкой, каким-то там первоклашкам.
Я пробовал успокоиться, кусал губы, но слезы лились из меня сами.
Наконец все стихло, и полковник Николаев приказал негромко:
— Действуйте!
Я схватил несколько наполненных табаком кисетов и бросился к солдатскому строю, на ходу размазывая слезы. Мне было стыдно этих слез, таких неподходящих в торжественную минуту, и я совал кисеты, не глядя на бойцов. Меня похлопывали по плечам, какой-то боец даже поцеловал, а я все шел с опущенной головой, боясь, что солдаты разглядят мои мокрые щеки.
Неожиданно кто-то крепко взял меня за плечо. Я протянул кисет, шагнул было дальше, но крепкая рука не отпускала меня.
Я поднял голову. Отец! Это был отец!
Я снова скорчил гримасу — что-то много сегодня обрушилось на меня событий, — но отец присел на корточки, поближе ко мне, и повторил:
— Ну, ну, сын! Помни, что я сказал!
Я вспомнил. Он говорил про бессилие. Про бессилие и силу, которая лишь одна может одолеть бессилие. Я кивнул, вздохнул облегченно и обернулся. Вовка раздавал уже пустые кисеты, ему помогали Анна Николаевна и тот очкастый офицер.
— Иди — сказал мне отец, как бы снова подталкивая. — Иди, у тебя дело!
Но я не мог шагнуть.
— Иди! — приказал отец.
— Хорошо, — ответил я ему и позвал: — Папа!
— Что? — спросил отец, улыбаясь.
— Покажи, где он?
Отец понял и сунул руку в карман. Он вытащил кисет, и я разглядел на нем свои слова: "Смерть фашисту!".
— Возвращайся! — шепнул я, и отец кивнул.
— Хорошо! — сказал он. — А ты напиши. Напиши, когда не упадешь.
Я кивнул и махнул отцу, отступая. Мне надо было раздать еще целую стопку пустых кисетов.
Я шел вдоль строя, раздавая наши кисеты, и смотрел теперь в лица бойцов. Они кивали, они улыбались, они говорили — "Учись, сынок!", говорили, прочитав мою надпись, — "Не сомневайся, будем бить фашиста!", а я шел и шел, раздавая кисеты, как раздают награды, пока не послышалась протяжная команда:
— По ваго-онам!
Четко, не теряя порядка, солдаты побежали к вагонам, а я стоял с нерозданными кисетами.
Все произошло в считанные минуты — бойцы были уже в теплушках, только командиры в белых полушубках еще стояли возле вагонов. Я, словно завороженный, разглядывал молчаливый эшелон с людьми, готовыми воевать, и очнулся, лишь когда впереди сипло гуднул паровоз.
Командиры взобрались в теплушки, поезд медленно покатился, и я кинулся к нему:
— Дяденьки! — крикнул я, поравнявшись с вагоном. — Кисеты возьмите, дяденьки!
Кто-то наклонился ко мне сверху, подхватил мою пачку и исчез во мраке.
— Все в порядке? — крикнул я, волнуясь.
— Не волнуйся, сынок, — сказал мне солдат из медленно плывущего поезда. — Все в порядке…
Я остановился.
Поезд завернулся дугой, и на последнем вагоне замаячил красный огонек.
Поезд уходил на войну.
Война продолжалась…
И много было впереди всего.
У меня — крутых гор. У отца — трудных дней.
Музыка
У всякого человека есть в жизни история, которая как зарубка на дереве: потемнеет от времени, сровняется, смолой ее затянет, но приглядишься посильней — вот она, тут, осталась, присмотришься еще — и время обратно пойдет, закрутится часовая стрелка против солнца все скорей и скорей…
Вот и у меня есть такая история, и я всегда вспоминаю ее, когда слушаю музыку. Вспоминаю, как учился я играть, да так и не выучился, зато выучился другому, может быть, поважней музыки, выучился… да, выучился драться. Не просто кулаками махать, а отстаивать справедливое дело.
* * *Началось все это как-то случайно, и никак я не мог подумать, что в этот обыкновенный, простой самый день начинается какая-то там история.
Итак, это было где-то вскоре после войны. Когда я, вернувшись из школы, ел жидкий супчик с перловыми крупицами на дне, позвякивая ложкой, а бабушка и мама сидели по краям стола и участливо глядели на мою макушку, жалея меня за выпирающие из спины лопатки, бабушка неожиданно сказала:
— Ой, Лиза, у Правдиных Ниночка идет в музыкальную школу. Давай и Колю запишем!
Я пошевелил ушами, не придавая этому большого значения и не отрывая взгляда от крупинок перловки на дне. Это меня и погубило.
Я не удосужился посмотреть, как заблестели бабушкины глаза, и был наказан.
А бабушка и мама оживленно говорили надо мной, обсуждая новую проблему, и бабушка, особо склонная к искусству, рисовала живые картины. Я и эти картины пропускал и оторвался от тарелки только раз, когда бабушка вдруг зажужжала.
Я вопросительно поднял голову и увидел, как бабушка, закрыв глаза и отведя в сторону левую руку, держит в другой руке вилку и жужжит — то громче, то тише. Лицо ее выражало высшее блаженство, и только тут я понял, что она подражает скрипачу и звуку, видимо, скрипки.
Мама сидела напротив бабушки, облокотившись о стол, глядя куда-то вдаль, и лицо ее было задумчиво.
Я смотрел на них, и незаметно ложка упала у меня из рук, произведя чужеродный обстановке звук, сопровождаемый жидким фонтанчиком.
Бабушкина скрипка умолкла, она поглядела на меня и засмеялась. Засмеялась и мама, и они долго хохотали, вытирая слезы и гладя меня по макушке.
Разговоры о музыке поутихли, хотя, как мне казалось, бабушка чаще прислушивалась теперь, когда по радио что-нибудь играли и, бывало, даже останавливалась посреди комнаты с суповой кастрюлей, а на лице ее было отсутствующее выражение.
Я по-прежнему жил своей мелкой частной жизнью заурядного четвероклассника и все еще не мог осознать назревающей угрозы.
Примерно через неделю, когда я, как и в прошлый раз, глотал суп, мечтая о белой булке и раздумывая, почему она называется французской, над моей головой произошел еще один разговор на музыкальную тему.
— Ты знаешь, — сказала бабушка маме, — я была у Правдивых. Они скрипку не рекомендуют. Очень действует на нервную систему.
— А как же? — растерянно спросила мама. — Можно было бы мою шубу обменять. На рынке скрипки есть.
— Да, — сказала бабушка, — но большой размер, взрослые. Для детей нужно поменьше. А купишь маленькую — вырастет, новую надо. Не наберешься…
Они вздохнули.
— А фортепьяно, — сказала бабушка, — легче. Можно с кем-нибудь договориться, к кому-нибудь ходить на игру. И на нервы меньше действует… А то тут эти, как их, пиццикато. Одной рукой все дрожать надо…
Теперь засмеялся я. Я представил себя в черном фраке и с галстучком, как у франта или у офицера в кино. А в руках у меня скрипка, желтая, как сливочное масло. Лизни — вкусное. А я не лижу, стою на сцене и смычком по струнам вожу и такую выскрипывую музыку! А в зале, прямо напротив меня, сидит враг мой первейший — Юрка-рыжий и губы от зависти облизывает.
Ох, этот Юрка!
Трудно, в общем, невозможно установить, почему сложились у нас тогда такие отношения, но Юрка преследовал меня буквально по пятам.
В первом классе мы учились вместе, и по переменкам от нечего делать, а может быть, от холода, который стоял в классе, мы становились возле стенки и толкались. Кто кого отошьет от стенки. Юрка был посильней, во всяком случае, мне это так казалось, в всегда всех отшивал от стенки, а меня проще других. Отшивая, он нахально смеялся, и это действовало на меня особенно. Впрочем, всякая очень уж сильная уверенность человека в самом себе, самоуверенность, словом, до сих пор приводит меня в некое смятение и вызывает ответную неуверенность. Не по себе мне как-то становится…
Так вот, Юрка отпихивал всех от стены, мы орали, но уступали ему — и морально и физически. Потом Юрка перешел почему-то в другую школу и на некоторое время исчез с горизонта. Но только на время.
* * *Между тем музыкальные события развивались, я в один прекрасный вечер, совершив необычайный поступок в своей практике — велев отложить уроки "на потом", — бабушка взяла меня за руку и повела в музыкальную школу.
Идти с ней за руку мне было стыдно, но такая уж существовала у бабушки традиция — водить меня по улице, как детсадовца, — и я шел, озираясь по сторонам, чтобы в решающую минуту, когда из-за угла появится какая-нибудь знакомая личность, вдруг зачихать и полезть в карман за платком или просто напрячь силы и посильней рвануть руку, дабы доказать свою хотя и относительную, но все-таки независимость.