Грех у двери (Петербург) - Дмитрий Вонляр-Лярский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насторожившись и почуяв, что где-то близко люди, они оробели и скрылись.
Задрожали бархатные теноровые ноты: «Невольно к этим грустным берегам…»
При первых звуках каватины княгиня Lison закатила глаза.
— Ce timbre de voix me donne toujours des frissons delicieux.[365]
Она, по обыкновению, повернулась за сочувствием к соседкам. Но баронесса умоляюще попросила её помолчать.
Тётя Ольга опустила веки.
— «Мне всё здесь на память приводит былое и юности красной привольные дни», — лилась широкая волна bel canto[366].
Старухе чудилось, что всё это происходит не сейчас, а полвека назад и поёт Марио[367]. Встали тени, вереницы давно ушедших теней, напомнивших о многом, многом…
Чудо продолжалось несколько мгновений. Тётя Ольга была другого закала! Рабочий день её далеко не кончился: после театра она едва поспеет на вечер, куда званы знакомиться со светской знатью благонадёжные деятели новой, третьей, Думы; а до того надо ещё поисповедовать как следует Извольского.
Собинов допел каватину, но министр продолжал неотрывно следить за оперой.
Скрипки проделали в унисон длинный вступительный пассаж. Листья с дуба посыпались. Перед князем появился одичавший рехнувшийся мельник.
Все глаза в театре приковал к себе Шаляпин. Полунагой, всклокоченный, в лохмотьях, с безумной искрой в глазах, с обрывками листьев в спутанной бороде, он давал потрясающий образ.
— «Я бесам продал мельницу запечным, а денежки… а денежки!..»
Зазвеневшие ноты верхнего басового регистра перешли в зловещий шёпот:
— «Их рыбка-одноглазка сторожит»…
И на высоком ми-бемоль Шаляпин дико, жутко захохотал.
— Почти старик Сальвинии[368] в «Короле Лире», — восторженно шепнул Сашок Извольскому.
— Фигура! — согласился генерал в черкеске.
Князь Жюль, смущённо озиравшийся до тех пор на Тата, поднял бинокль.
— Et dire que c'est un[369] бывший архиерейский певчий.
Но дамы ожесточённо на него зашикали.
— «Какой я мельник, — гремел Шаляпин, закидывая руки, будто за плечами у него были недоросшие крылья. — Говорят тебе, я ворон, а не мельник!»
Затем, присев на корточки, он мутным взглядом уставился на месяц, как волк, осенней ночью волчицу подвывающий.
Слушатели сидели в оцепенении до тех пор, пока не упал занавес.
Софи, очнувшись, встала и подошла к тёте Ольге.
Но та её и не заметила в разгаре доверительной беседы с Извольским.
Министр в чём-то убеждал статс-даму.
— Час от часу не легче, — воскликнула она, дослушав его до конца. — Только внутри будто успокоилось, как уж извне грозят новые напасти…
Извольский поглядел на свои зеркальные ногти.
— Cette preponderance usurpee par Berlin ne saurait etre sous-estimee[370].
Тёте Ольге показалось, будто кто-то уже раньше говорил ей именно так. Но было не до того, она переспросила:
— Вы, значит, пророчите европейскую войну?
— И в самом недалёком будущем, — ответил министр тоном знаменитого терапевта, объявляющего родне диагноз больного: при уремии[371] смерть — вопрос недель, дней.
По лицу его собеседницы пробежала тревога:
— Но ведь теперь война будет чем-то ужасным?
— Не беспокойтесь, — сказал Извольский, подымая тяжёлые веки. — Это будет моя война.
Ждать, пока их разговор окончится, Софи стало невмоготу.
Увидев, что Тата в свою очередь прощается с баронессой, она умоляюще сказала подруге:
— Give me a lift[372].
— Right о', but please be quick[373], — ответила Тата, видимо обрадовавшись, что нашла попутчицу.
Глава тринадцатая
Подруги, усевшись в просторный, комфортабельный «делоне-бельвиль»[374], закутали ноги в меховой мешок, снабжённый герметической японской грелкой. У открытого окна выросла плечистая фигура: недоумевающее лицо, бакенбарды и рука с приподнятым цилиндром. Забытый выездной Софи спрашивал, как поступить с каретой.
Сама ещё не зная, куда её занесёт, Софи распорядилась: ехать следом.
Шофёр приложил ухо к гуттаперчевой воронке. Тата поднесла к губам шёлковую кишку:
— На Миллионную, потише. И, пожалуйста, осторожней на повёртках.
Она выговаривала русские слова, как иностранка-бонна, прожившая не более трёх лет в России.
Тронулись.
Не дав себе труда потушить лампочку в потолке машины, Тата проговорила со смешком:
— Sais-tu quelle couleuvre je viens d'avaler?[375]
Софи нехотя повернула голову в её сторону.
— Eh bien, voici: cet imbecile de Jules me demande de l'epouser[376].
— Et tu consents[377], — сказала Софи без всякого выражения.
— Penses-tu! Avec mon experience… Un mari vous adore, c'est entendu, mais il suffit d'un vieux bourgogne pour qu'il couche avec une autre[378].
Ноздри Софи дрогнули.
— Que fait la femme in ce cas?[379]
— Mais c'est classique: elle le tue ou elle le trompe[380].
В интонациях Тата сквозил тот беззаботный лёгкий цинизм, с каким она относилась ко всем и ко всему.
— Et toi-meme, pourtant…[381] — невольно вырвалось у Софи, вспомнившей, что муж Тата, убитый под Цусимой, был неисправимым кутилой: она даже накрыла его где-то с цирковой наездницей.
— Oh, moi… — ответила с запинкой Тата. — C'etait ecoeurant!..[382]
В её голосе неожиданно прозвучала другая, серьёзная нотка. Полагая, что подруге давно известны все подробности её злоключения, она только добавила с горечью:
— Que veux-tu… Anatole etait quand meme tin garcon distingue. Mais voila — il faisait lire a cette trainee toutes mes lettres! C'est pourquoi papa…[383]
Софи не дослушала. Она спохватилась, что отец — в Петербурге и, вероятно, сидит сейчас в яхт-клубе.
Машина шла по Морской. Справа показались площадь, Синий мост.
Она потребовала, чтобы Тата её выпустила.
Затормозивший у подъезда освещённый автомобиль с разодетыми дамами озадачил швейцара яхт-клуба. Он окинул подозрительным взором Софи, подхватывая в сенях её ротонду[384].
Лакейский глаз тотчас заметил на плече андреевскую ленточку фрейлинского шифра. Швейцар, сорвав с головы галунную фуражку, с поклоном отворил дверь в комнату для посетителей.
Эта единственная приёмная, куда допускались посторонние, была тесной и неприветливой. Её обставили, казалось, всем, что в доме было недостаточно хорошо для членов клуба; у ожидавшего гостя сразу же складывалось впечатление, что он здесь нечто терпимое, но лишнее и нежелательное.
Софи села в потёртое оливковое полукресло перед ореховым письменным столом. Взгляд её уставился на стакан со стеклянной дробью, в которую были воткнуты карандаши и перья.
Князь Луховской играл по крупной в винт с открытым. Ему везло. Разложив по мастям удачный прикуп[385], он сообщал, объявить или нет малый шлем[386], и только присвистнул когда лакей тихо доложил: «Внизу, ваше сиятельство, вас ожидают дама-с».
Проигрывавшие партнёры кисло переглянулись.
Князь извинился, наскоро застегнул отпущенный на округлявшемся брюшке жилет, посмотрел, в порядке ли пальцы, и пошёл к лестнице, мурлыча себе под нос модную песенку Майоля.
При виде дочери он смутился, но сейчас же приветливо простёр к ней руки.
— Какой ветер тебя занёс, красавица ты моя родная?
Софи молча встала навстречу.
Осторожно поцеловав её в лоб, князь зажмурил глаза, потянул носом и на мгновение замер:
— «Ambre antique» coupe d'un melange inedit, c'est tres parisien!..[387]
Затем он присел на уголок стола и заболтал ногой. Софи, запинаясь, объявила отцу об измене мужа.
— Я здесь… чтобы просить тебя… завтра же ехать со мной в Вержболово.
Князь Луховской поглядел на дочь, на стол и дотронулся до звонка. В дверях мигом вырос лакей.
— Une orangeade?[388] — предложил князь и заказал себе хересу.
Озабоченно пошевеливая длинными усами, он стал поправлять зацепившуюся за обшлаг запонку. Наконец, не отрывая глаз от манжета, спросил без всякого убеждения:
— Для чего нам, собственно, туда тащиться?
— Папа, ты должен мне помочь. Я еду требовать развода.
Рука князя дрогнула и опустилась.
Его затылок покраснел, глаза слегка выкатились, он задышал порывисто и хрипло.
— Да ты, мать моя, белены объелась!
Отдышавшись, он отечески взял Софи за плечи и посадил.
— Я понимаю, родная. Нехорошо… Но будь справедлива. Сама виновата! Как же так? Услала мужа одного в тартарары, понеслась, ему назло, со мной в Париж и порхала четыре месяца. А он — сиди в пограничной трущобе. Ну вот и приключился эпизод. Не святой же он, в самом деле и — слава Богу — молодец! А что жандармиха, c'est purement une question de peau![389]
Софи молчала, прикусив губу.