Инстанция буквы в бессознательном (сборник) - Жак Лакан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что подобный психоз на поверку вполне уживается с так называемым порядком вещей — это несомненно, но это вовсе не значит, что психиатр, будь он даже психоаналитик, вправе вообразить себе, будто его совместимость с этим порядком обеспечивает ему адекватное представление о реальности, с которой у его пациента отношения не складываются.
Не исключено, что в данной ситуации при исследовании глубинных причин психоза лучше было бы от такого представления о реальности отказаться, но это возвращает нас к вопросу о цели лечения.
Чтобы оценить путь, от этой цели нас отделяющий, достаточно окинуть взглядом бесчисленный ряд вех, установленных на нем бредущими к этой цели паломниками. Всем прекрасно известно, что несмотря на любое, пусть даже самое тонкое, теоретическое усовершенствование механизма переноса, на практике он так и остается отношением двоичным по числу сторон и совершенно неясным по своему субстрату.
Поставим вопрос так: если суть переноса состоит в том, что он представляет собой феномен повторения, что именно повторяет он в тех шреберовских персонажах-преследователях, где Фрейд его действие усматривает?
Следует пассивный ответ: по-вашему судя, конечно, нужду в отце. И дальше в красках в этом стиле все и расписывается: «окружение» психотика становится объектом тщательного изучения, которое состоит в сличении добываемых путем анамнеза отдельных биографических и характерологических черточек, характеризующих сами dramatis personae и их «человеческие взаимоотношения»[95].
Попробуем, однако, следовать в своих рассуждениях найденной нами структуре.
Для возникновения психоза необходимо, чтобы исключенное (verworfen), т. е. никогда не приходившее в место Другого, Имя Отца было призвано в это место для символического противостояния субъекту.
Именно отсутствие в этом месте Имени Отца, образуя в означаемом пустоту, и вызывает цепную реакцию перестройки означающего, вызывающую, в свою очередь, лавинообразную катастрофу в сфере воображаемого — катастрофу, которая продолжается до тех пор, пока не будет достигнут уровень, где означаемое и означающее уравновесят друг друга в найденной бредом метафоре.
Но каким образом может субъект призвать Имя Отца в то единственное место, откуда Оно могло явиться ему и где его никогда не было? Только с помощью реального отца, но не обязательно отца этого субъекта, а скорее Не(коего) отца.
Но надо еще, чтобы этот Не(кий) отец явился в то место, куда субъект прежде его призвать не мог. Для этого достаточно, чтобы Не(кий) отец занял позицию третьего в неких отношениях, в основе которых лежит воображаемая пара (а — а'), т. е. (эго — объект) или (идеал — реальность), вызвав тем самым интерес субъекта в индуцированном таким образом поле эротизированной агрессии.
Именно такого рода драматическое стечение обстоятельств и следует искать в момент возникновения психоза. Для женщины, которая только что родила, это будет супруг, для кающейся в грехе — духовник, для влюбленной девушки — «отец молодого человека», но так или иначе подобная фигура возникает всегда, и найти ее легче всего, воспользовавшись путеводной нитью романических «ситуаций». Заметим, кстати, что ситуации эти как раз и служат подлинным источником вдохновения романиста, сообщая ему доступ в те «психологические глубины», куда любому психологическому расчету путь заказан[96].
Чтобы подойти теперь к принципу исключения (Verwerfung) Имени Отца, нужно признать, что Имя Отца дублирует на месте Другого само означающее символической триады в его функции принципа, устанавливающего закон означающего.
Тем, кто в поисках связных данных об «обстоятельствах» психоза бродит как неприкаянный от матери фрустрирующей к матери балующей, чувствуя между тем, что только с приближением к ситуации отца семейства ему становится, как говорят в игре в прятки, «горячо», смогут в этом без труда на собственном опыте убедиться.
И в этом, на ощупь, исследовании отцовского отсутствия, обстоятельства которого не требуют от нас выбора между отцом — громовержцем, отцом снисходительным, отцом всемогущим, отцом забитым, отцом жалким, отцом-домохозяином, или отцом-гулякой, было бы лишь естественно ожидать некоторого облегчения от той мысли, что соображения престижа, во всем этом участвующие, в которых троичная структура Эдипа, благодарение Богу, в какой-то мере сохраняется, приводят к тому, что в воображаемом ребенка родители выступают как соперники — что и находит свое выражение в вопросе, без которого ни одно уважающее себя детство не обходится: «Кого ты больше любишь — папу или маму?»
Этим сближением мы ничего не собираемся упрощать, скорее наоборот, ибо этим-то вопросом, неизменно фокусирующим в себе отвращение, которое испытывает ребенок к инфантилизму своих родителей, те настоящие дети, которыми являются сами родители (а в этом смысле других, если разобраться, в семье и нет), как раз и думают замаскировать тайну своей близости или (в зависимости от ситуации) своего отчуждения — того, что составляет их главную проблему и что в глазах отпрыска их именно таковой и является.
Нам возразят на это, что акцент делается как раз на тех узах любви и уважения, в силу которых мать ставит (или не ставит) отца на место своего идеала. Забавно, ответим мы, что когда речь идет об отношении отца к матери, этим же самым узам не придают никакого значения, чем лишний раз доказывается, что простирая свой покров над коитусом родителей, детская амнезия пользуется поддержкой теории.
Но если мы хотим настаивать на чем-то всерьез, то прежде всего на том, что заниматься нужно не только тем, как мать уживается с отцом по-человечески, но и тем, какое значение она придает его речи, или — осмелимся на это слово — его авторитету, т. е. месту, которое она отводит Имени Отца в осуществлении закона.
В дальнейшем отношение отца к этому закону должно рассматриваться и само по себе, ибо только тогда и обнаружится объяснение того парадоксального обстоятельства, что разрушительное воздействие отцовской фигуры наиболее часто наблюдается в тех случаях, когда отец действительно выполняет функции законодателя и кичится ими, когда он из тех, кто издает законы или служит столпом веры, кто является зерцалом честности и благочестия, образцом деятельности и добродетели, слугой в деле спасения чего-то, что уже есть, или чего еще не хватает: народа или народовластия; здравоохранения или правоохраны; закромов или законности; первенства, спермы или империи — тех идеалов, одним словом, на службе у которых недолго оказаться в положении недостойном, беспомощном, фальшивом, лишив тем самым Имя Отца его законного места в означающем.
За выводом этим далеко ходить не надо, и никто из занимающихся детским психоанализом не станет отрицать, что фальшь в поведении дети видят насквозь. Но никому не приходит в голову, что чувствительность к фальши имплицитно соотносится с зиждительной функцией речи.
Оказывается, таким образом, что когда требуется показать истинный смысл очевидного для всех опыта, немного строгости не помешает. Что конкретно это дает для исследовательской науки и практики, здесь выяснять не место.
Мы ограничиваемся покуда лишь тем, что позволяет показать, сколь неумело даже наиболее сведущие из авторов обращаются с материалом, самым благоприятным для того, чтобы, вслед за Фрейдом, заняться изучением той преимущественной роли, которую он отводит переносу отношения к отцу в возникновении психоза.
Замечательный пример тому дает Нидерланд[97], когда обращает внимание на бредовую генеалогию Шребера, сочиненную с помощью имен его реальных предков: Готфрид, Готлиб, Фюрхтегот и особенно Даниэль (имени, которое передавалось в этой семье по наследству от сына к отцу и чье значение Шребер приводит в переводе с еврейского) — обращает внимание с тем, чтобы указать на наличие в их сходящейся к имени «Бог» (Gotf) последовательности символической цепи, убедительно демонстрирующей функцию отца в бреде.
Не выделив в нем, однако, инстанцию Имени Отца (чтобы распознать ее, явно мало увидеть ее невооруженным глазом), он упускает случай обнаружить цепочку, в которой прядутся нити переживаемой субъектом эротической агрессивности, и внести тем самым вклад в установление истинной природы того явления, которое правильнее всего было бы назвать бредовой гомосексуальностью.
А иначе разве остановился бы он на буквальном содержании процитированной выше фразы из начала второй главы[98] книги Шребера — одной из фраз, столь явно рассчитанных на то, чтобы содержание их не пропустили мимо ушей, что они волей-неволей приковывают к себе внимание? Как, опираясь на это буквальное содержание, объяснить тот факт, что желая посвятить нас в историю злоупотреблений, жертвой которых он оказался, автор мемуаров рассматривает имена Флешига и Шребера в одной плоскости с умерщвлением душ? Будущим комментаторам еще останется над чем поработать.