Детство Лермонтова - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На памятнике Марии Михайловны она отметила кратковременность жизни ее:
Под камнем сим лежит тело Марии Михайловны Л Е Р М А Н Т О В О Й, урожденной Арсеньевой, скончавшейся 1817 года февраля 24, в субботу. Житие ей было 21 год 11 месяцев и 7 дней.Традиционная мраморная колонка, с урной и крестом наверху, была увенчана бронзовым переломанным якорем — символом разбитых надежд.
В часовне стоял леденящий холод — ее никогда не отапливали. Целуя белые розы, поставленные в вазонах на могиле матери, Миша чувствовал холодную дрожь цветов.
Однажды, кроме отца Федора, была у Арсеньевой в гостях помещица Савелова, владелица соседнего имения Опалихи; с ней Арсеньева сдружилась и даже откровенничала иногда, тем более что видаться можно было часто — Опалиха была всего в пяти верстах от Тархан. Полина Аркадьевна Савелова недурно играла на фортепьяно, любила карточную игру и отчаянно скучала после смерти своего мужа, поэтому она была частой гостьей Арсеньевой. Приехала и Елизавета Ивановна Горсткина из своего имения Голодяевки; она жила недалеко, в пятнадцати верстах от Тархан.
Все общество устроилось в диванной. Оживленный разговор не умолкал, но вот у дверей появилась взволнованная Дарья, и Арсеньева заметила, что у нее таинственное и многозначительное выражение лица. Арсеньева спросила:
— Ну, что еще случилось?
Дарья поклонилась в пояс.
— Юрий Петрович жалует! — объявила она, видимо наслаждаясь тем, что может первая объявить такую интересную новость. — В зимовье остановился погреться.
Лицо Арсеньевой побагровело, губы дрогнули. Она с трудом встала и хриплым басом обратилась к Савеловой:
— Прошу вашего гостеприимства, Полина Аркадьевна! Мы тотчас же поедем к вам. А зятюшке моему прошу сказать, что меня дома нет для него и никогда не будет. Вас же, дорогие гости, прошу переночевать в отведенных вам комнатах, как мы и полагали.
Она велела немедленно вызвать Христину Осиповну, которая тотчас же появилась в папильотках,[10] и с ней пошла в детскую. Миша уже спал в своей кроватке на спине, раскинувшись. Сон его был неспокоен: глаза неплотно сомкнуты, брови сдвинулись; он вздыхал временами со стоном. Бабушка поняла, что ему снились тяжелые сны.
Дарья суетливо прибежала доложить, что лошади готовы. Андрей Соколов стоял за нею.
Арсеньева склонилась над внуком.
— Ангел мой! — с нежностью повторяла она и хотела поднять мальчика, но не смогла.
Ребенок разоспался. Кудрявый, в длинной холщовой рубашке, он показался Арсеньевой особенно мил.
Тогда Андрей Соколов ловко завернул его в пуховое одеяло и вынес в возок.
В дороге Миша проснулся на коленях у Арсеньевой. Что за напасть! Бабушка тут, Христина Осиповна, Лукерья, Андрей, Дашка и соседка Савелова. С удивлением стал он расспрашивать:
— Почему поехали? Пожар? Разбойники? Волки пришли в новый дом?
Он сердился, говорил, что не хочет ехать, а его везут, и его заботливо успокаивали. Он стал смотреть на луну, и ясный свет ее отражался в огромных глубоких детских глазах.
Кони мчались, взрывая комья первого, еще рыхлого снега; кучер то покрикивал на них, то запевал. Полозья саней мягко скользили, изредка встряхивая путников, а сзади слышался топот коней. Это ехали дворовые.
Арсеньева думала, что ребенок заснул, и радовалась, что он проспит всю дорогу, но, когда подъезжали к имению Савеловой, он в тишине сказал обиженным тоном:
— Возишь меня куда хочешь, да еще по ночам! А я не хочу. Я хочу сам ездить. Хочу — еду, хочу — не еду! Поняла, бабка?
— Не смей грубить бабушке! — всполошилась Христина Осиповна. — Фуй, шанде, Михель![11] Если ты в четыре года станешь самостоятельным, что же будет потом?
Лошади остановились.
Мишу вынули из возка и понесли в одеяле в дом, но он успел заметить, что за возком скакали вооруженные всадники, человек двадцать, и это его поразило:
— Бабушка, а зачем с нами войско?
— Это не войско, — успокаивала его Арсеньева, — не войско. Это наша охрана, наши дворовые… На всякий случай…
Мишу внесли в комнату для гостей, раздели, уложили, но он лежал с открытыми глазами. Тогда бабушка взяла его к себе на кровать, но и здесь оба, усталые и взволнованные, также долго не могли заснуть.
Арсеньева умаялась первая и задремала, но Миша после страшных дней болезни и смерти матери не мог видеть равнодушно, когда бабушка закрывала глаза. Он приподнял пальчиком веко на одном ее глазу и умоляющим голосом высказал свое опасение:
— Ты не спи, а то тебя посыплют цветами и унесут! А если тебя закопают, то как же я буду? Ведь ты меня любишь…
— Ах ты, голубчик мой дорогой, как он все понимает!.. Мишенька!..
Они долго целовались и обнимали друг друга, пока наконец мальчик не уснул.
Арсеньева встала утром первая. Ей доложили, что приехал Абрам Филиппович. Было уже около одиннадцати часов, но Миша еще спал, и бабушка поспешила узнать, какие новости привез управляющий.
Абрам Филиппович стоял на пороге гостиной не раздеваясь, с шапкой в одной руке и с корзиночкой в другой. Арсеньева спросила его, что случилось. Абрам Филиппович тотчас же отвесил поясной поклон и сообщил:
— Честь имею рабски донести: капитан Лермантов отбыл в свое имение. Он оставил Михаилу Юрьевичу гостинец, — тут управляющий выставил корзиночку вперед, — и с утра пожелал посетить часовню Марии Михайловны.
— Побывал-таки?
— Так точно.
— Очень ругался?
— Так точно.
— А что он такое говорил?
— Не гневайтесь, матушка барыня, язык не поворачивается…
— Нет уж, ты его поверни как-нибудь!
— Матушка бар…
— Говори! Сейчас же говори!
— Очень он гневался, что с ним не посоветовались, когда памятник ставили.
— Говори ты, черт! Прости, господи, мое прегрешение…
— Язык не поворачивается…
— Вот я заставлю отрезать тебе язык, ежели не скажешь!
Абрам Филиппович повел испуганным глазом и зашептал:
— Ох, матушка барыня, боязно! «Змея», — говорит… Вас бранил и сына проклял и сказал, что никогда больше его ноги в вашем доме не будет…
Арсеньева громко сказала:
— Негодяй! Такого ребенка проклинать! Придется молебен служить, чтобы снять его проклятие. А насчет приездов врет, подлец, опять будет ездить! Не избавиться мне вовек от такого зятюшки!
В это время в комнату вошел Мишенька с подстриженной челкой, в холщовой ночной рубашке и, поглядев на корзиночку, взволнованно спросил:
— Ты от папы меня увезла?
— Уехал он! — поджимая губы, недовольным голосом произнесла Арсеньева.
Миша подбежал к Абраму Филипповичу и взял гостинцы.
— Не бери от него подарок, — заворчала Арсеньева, — я тебе лучше куплю. Дорогих игрушек куплю!
— Хочу папу! — решительно сказал мальчик и строго посмотрел на Арсеньеву. — Это мой папа, я его люблю. Ты прогнала его, гадкая бабка, прогнала?
Сердясь, он ткнул ее ногой в колено и побежал к подоконнику, желая видеть, что делается за окном, но не выпускал корзиночки из рук.
Христина Осиповна, которая поспешила прийти за мальчиком, закричала:
— Фуй, шанде, Михель! Зачем ходишь босиком? Простудиться хочешь?
— Папочка мой родной! — надрывным, тоскующим голосом повторял мальчик. — Папочка, где ты?
Бабушка растерянно переглянулась с Христиной Осиповной, сделала знак Андрею Соколову, и тот ловко подхватил ребенка на руки. Миша зарыдал.
Его положили на диван, успокаивали, но он всех отталкивал, и рыдания его переходили в конвульсии. Прибежала Савелова со стаканом воды и с гофманскими каплями, но ребенок с силой отталкивал всех, выкрикивая:
— Папочка мой! Папа!
Время остановилось. Взрослые изнемогали. Вдруг Миша вытянулся и затих; только пальцы его судорожно дергались.
— Заснул? — с надеждой спросила Арсеньева.
Мишу перевернули, но глаза мальчика были плотно закрыты и лицо стало синевато-бледным.
— Обморок! — закричала Арсеньева в неистовстве. — Это я, негодяйка, его убила!
Началась суета. Арсеньева требовала доктора, но Савелова славилась цветущим здоровьем и доктора в доме не держала. После того как перепробовали все растирания, Арсеньева велела принести водки, разжала ножом стиснутые зубы мальчика и влила ему водку в рот. Со стоном ребенок очнулся. Суета вокруг него продолжалась.
Как только он пришел в себя, Арсеньева велела Абраму Филипповичу послать людей догнать Юрия Петровича и передать ему тысячу рублей, только бы он вернулся.
Миша тем временем пожаловался на озноб; его накрыли и стали прикладывать нагретые салфетки к ногам и рукам, одели, но ему не становилось лучше. Он молчал и, повернувшись к стене, не хотел ни на кого смотреть; лицо его пугало Арсеньеву своей бледностью.