Театр Шаббата - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шаббат в тот вечер пожаловался Розеанне на неспособность его жены отделить фантазии от реальности и установить связь между причиной и следствием. В самом начале жизни она сама, или ее мать, или, может быть, обе, сговорившись, назначили маленькую Никки на роль невинной жертвы, и в результате она просто не могла понять, что тоже может быть в чем-то виновата. Только на сцене она сбрасывала эту свою патологическую невинность, отвечала за себя, сама следила за тем, что из чего выйдет, изысканно и тактично превращала воображаемое в реальность. Он рассказал Розеанне и о том, как Никки отвесила оплеуху водителю скорой помощи в Лондоне, и как она три дня разговаривала с трупом матери, и как буквально накануне все повторяла, как она рада, что «попрощалась с мамочкой как следует», как приятно ей теперь это осознавать. Она опять, как всегда, когда рассказывала об этих трех днях бдения над мертвым телом, упомянула о жестоких евреях, которые сразу же выбрасывают своих мертвых «на свалку», — замечание, на которое Шаббат решил больше не реагировать. В конце концов, почему из всех ее идиотских построений надо опровергать именно это? Во «Фрёкен Жюли» она была всем, чем не являлась вне «Фрёкен Жюли»: лукавой, проницательной, сияющей, властной — какой угодно, только не замершей в страхе перед реальностью. Ведь это была пьеса, а в оцепенение ее приводила только реальность, только жизнь. Ее страхи, ее истерики — у него накопилось много обид, и он признался Розеанне, что не знает, сколько еще выдержит, сколько времени сможет вариться в этом котле, быть мужем Никки.
И они с Розеанной занялись любовью, а потом он пошел на Сент-Маркс-плейс, и застал там Нормана и Линка, сидевших на ступенях здания. Шаббат торопился домой, чтобы смыть с себя запах Рози прежде, чем Никки вернется домой. Однажды ночью, когда Никки думала, что Шаббат спит, она приподняла одеяло и начала принюхиваться, и он сообразил, что совсем забыл о том, что Рози приходила во время перерыва на ланч, и лег в постель, вымыв лицо и больше ничего. Это было всего неделю назад.
Норман рассказал ему, что случилось, а Линк просто сидел на ступенях, спрятав лицо в ладонях. Никки играла без дублерши, так что, несмотря на то что все билеты были проданы, как и на другие представления со дня открытия театра, спектакль пришлось отменить, деньги вернуть, зрители разошлись по домам. И никто не мог найти Шаббата, чтобы сообщить ему. Продюсеры ждали его на пороге больше часа. Линк, убитый горем, умоляюще спросил Шаббата, не знает ли он, где Никки. Шаббат заверил его, что как только Никки успокоится и справится с тем, что вывело ее из равновесия, она позвонит и вернется. Он не волновался. Никки иногда вела себя странно, очень странно. Они даже не знали, насколько странно она иногда себя вела. «Просто одна из ее странностей».
Но поднявшись наверх, друзья заставили Шаббата вызвать полицию.
* * *Стоило ему пробыть в Нью-Йорке больше пяти минут, как его снова начал терзать вопрос «почему?». Он едва сдерживался, чтобы не пнуть ногой в грязном (кладбищенская слякоть) ботинке и не разбудить, одного за другим, этих спящих, заваленных лохмотьями, чтобы удостовериться, что среди них нет белой женщины, которая когда-то была его женой, — сдержанной, воспитанной, яркой, трепетной, неземной, переменчивой, гипнотической Никки, сложной и загадочной личности, оставившей в его душе неизгладимый след, женщины, которая лучше умела притвориться кем бы то ни было, чем просто быть кем бы то ни было, которая цеплялась за свою эмоциональную девственность до самого своего исчезновения; женщины, постоянно пронизанной токами страха, даже если поблизости не было никаких несчастий и опасностей, женщины, на которой он женился, когда ей было всего-навсего двадцать два года, восхищаясь ее даром, такой для нее естественной способностью к перевоплощению, умением творить новую реальность из старой, из той, о которой она ничего не знала, женщины, которая всегда придавала любому чужому высказыванию глубокий, непереносимый, оскорбительный смысл, которая никогда не чувствовала себя уютно вне своей сказки, юной девушки, игравшей в театре зрелых женщин… одной из которых она, возможно, стала бы, не появись в ее жизни Шаббат. Что с ней случилось? И почему?
12 апреля 1994 года все еще не было убедительных доказательств ее смерти, и хотя мы испытываем сильную потребность похоронить своих мертвых, сначала надо все-таки убедиться, что человек действительно мертв. Может быть, она вернулась в Кливленд? В Лондон? Или в Салоники, чтобы притвориться там своей матерью? Но у нее с собой не было ни паспорта, ни денег. От него ли она убежала или от всего на свете? А может, потому убежала, что осознала себя актрисой, потому, что стало предельно ясно, что ей не миновать выдающейся актерской карьеры? Это заранее пугало ее — все, связанное с такого рода успехом. В мае ей исполнилось бы пятьдесят семь. Он всегда помнил ее день рождения и дату ее исчезновения. Как она сейчас выглядит? Как ее мать до формальдегида или как она же — после? Она уже пережила свою мать на двенадцать лет — если, конечно, пережила 7 ноября 1964 года, день своего исчезновения.
Как сейчас выглядел бы Морти, если бы он успел выпрыгнуть из того самолета в 1944 году? Как сейчас выглядит Дренка? Если откопать ее, можно ли будет сказать, что это женщина, что это самая женственная из женщин? Смог бы он трахнуть ее мертвую? Почему бы и нет?
Да, стремясь в этот вечер в Нью-Йорк, он думал, что едет посмотреть на тело Линка, но на самом деле это о теле своей первой жены он никак не мог забыть, о ее живом теле, к которому его, возможно, наконец приведет судьба. Неважно, что все это кажется бессмысленным. За шестьдесят четыре года жизни Шаббат освободился от фальши здравого смысла. Казалось бы, это должно было облегчить его потерю. Но не облегчило, и это доказывает только то, что рано или поздно понимает о потерях каждый: отсутствие присутствия способно раздавить даже самого сильного человека.
«Но зачем снова ворошить это? — вызверился он на свою мать. — Зачем опять Никки, Никки, Никки, когда я сам так близок к смерти!» И она наконец высказалась, его мамуля, она выдала ему на углу Сентрал-Парк-уэст и 74-й улицы то, что при жизни не осмелилась выдать ему же, двенадцатилетнему, тогда уже сильному, мускулистому, воинственно взрослеющему. «А затем, что это — то, что тебе больше всего знакомо, — сказала она ему, — то, о чем ты думал больше всего, и о чем ты ничего не знаешь».
…
— Странно, — сказал Норман, выслушав рассказ о бедах Шаббата.
Шаббат подождал, пока сострадание окончательно не завладеет его собеседником, и лишь затем уточнил:
— Более чем странно.
— Да, — подал свою реплику Норман, — думаю, можно сказать «более чем».
Они сидели за кухонным столом, за красивым кухонным столом — итальянская глазированная плитка цвета слоновой кости с бордюром — плитка, расписанная вручную: овощи и фрукты. Мишель, жена Нормана, спала у себя в комнате, а двое старых друзей, сидя друг напротив друга, тихо разговаривали о том вечере, когда Никки не явилась на спектакль и никто не знал, где она. Норман держался с Шаббатом далеко не так свободно и непринужденно, как накануне по телефону. Перемены, происшедшие с Шаббатом, их масштабы, похоже, потрясли его, возможно, отчасти из-за того, что сам-то он скопил огромный капитал сбывшихся мечтаний, свидетельства которых присутствовали буквально везде, куда бы ни взглянул Шаббат, в том числе в карих, блестящих, благожелательных глазах Норманна, загорелого после отпуска, проведенного за игрой в теннис на солнце, и такого же худощавого и подвижного, каким тот был в молодости. Шаббат не заметил в Нормане и следа недавней депрессии. Поскольку лысым Норман был уже когда заканчивал колледж, то он, можно считать, совсем не изменился.
Норман был не дурак, читал книги и много путешествовал, но видеть во плоти такого, как Шаббат, неудачника — это было так же непостижимо, как самоубийство Линка, а может быть, даже еще непостижимее. Он наблюдал, как состояние Линка год от года ухудшалось, а тот Шаббат, который в 1965 году покинул Нью-Йорк, не имел ничего общего с человеком, вздыхающим у него на кухне над своим сандвичем в 1994 году. Шаббат вымыл в ванной руки, лицо и бороду. И все равно он понимал, что Норман чувствует себя с ним неуютно, как если бы по глупости привел к себе ночевать бродягу с улицы. Возможно, за прошедшие годы Норману удалось переосмыслить для себя отъезд Шаббата, возвести его до настоящей драмы — до поисков свободы в глуши, попытки обрести духовную чистоту и заняться медитацией. Если Норман вообще думал о Шаббате, он, как стихийно добрый человек, должно быть, старался вспомнить что-то, что его в нем восхищало. И почему Шаббата все это так раздражает? Его раздражала не столько идеальная кухня, безукоризненная гостиная, безупречная мебель, которая видна была из коридора, увешанного книжными полками, сколько явная склонность хозяина квартиры к благотворительности. Шаббата, конечно, забавляло, что он может вызывать у людей такие чувства. Разумеется, забавно взглянуть на себя глазами Нормана. И в то же время это было отвратительно.