История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
потом я замечаю, который час, и опять сажусь в машину, рядом с Уилширским бульваром, на большой вывеске его фамилия, когда-то мы вместе ходили на одну дерьмовую работу, не так уж я и помешан на Уилширском бульваре, но я до сих пор хожу в учениках, он наполовину цветной — сын белой матери и чернокожего отца, мы сдружились на той дерьмовой работе, нашлось что-то общее, главным образом — нежелание вечно копаться в дерьме, и хотя дерьмо оказалось хорошим учителем, уроками мы были сыты по горло и отказывались тонуть и гибнуть там безвозвратно.
я поставил машину за” домом и постучал в дверь черного хода, он сказал, что будет ждать допоздна, было полдесятого вечера, дверь открылась.
ДЕСЯТЬ ЛЕТ. ДЕСЯТЬ ЛЕТ. десять лет. десять лет. десять, десять ебучих ЛЕТ.
— Хэнк! ах ты, сукин сын!
— Джим, мать твою, счастливчик ты этакий…
— входи.
я последовал за ним. господи, в это трудно поверить, но там даже уютно, особенно после ухода секретарш и сотрудников, я ничего не утаиваю, у него шесть или восемь комнат, мы подходим к его столу, я выдергиваю из упаковок две шестерки пива, десять лет.
ему сорок три. мне сорок восемь, я выгляжу по меньшей мере на пятнадцать лет старше его. и мне немного стыдно, дряблый живот, жалкий вид. мир отнял у меня много часов и лет на свои скучные повседневные дела, это не проходит бесследно, мне стыдно за свое поражение, не за его деньги — за свое поражение, самый лучший революционер — это бедняк, а я даже не революционер, я просто устал, что же я был за мешок с дерьмом! зеркало на стене…
ему был к лицу легкий желтый свитер, он вел себя непринужденно и был очень рад меня видеть.
— знал бы ты, как мне тяжко приходится, — сказал он, — я уже несколько месяцев не разговаривал с настоящим живым человеком.
— не знаю, гожусь ли я на эту роль, старина.
— годишься.
ширина стола явно не меньше двадцати футов.
— Джим, меня увольняли из множества мест вроде этого, какое-нибудь дерьмо на вращающемся стуле; точно сон во сне — и все дурные, а теперь я сижу здесь и пью пиво с хозяином стола, причем знаю не больше, чем знал тогда.
он рассмеялся.
— малыш, я хочу предоставить тебе личный кабинет, личный стул, личный стол, я знаю, сколько ты сейчас получаешь, я дам тебе вдвое больше.
— на это я не могу согласиться.
— почему?
— интересно, чем я могу быть тебе полезен?
— мне нужен твой мозг.
я рассмеялся.
потом он выложил мне свой план, рассказал мне, чего он хочет, только в его заебательских неутомимых мозгах и могла родиться такого рода идея, она казалась такой хорошей, что я не мог не рассмеяться.
— подготовка займет три месяца, — сказал я ему.
— а потом контракт.
— я-то согласен, но иногда такие вещи не проходят.
— эта пройдет.
— ладно, по крайней мере, у меня есть друг, который пустит меня ночевать в чулан, если рухнут стены.
— отлично!
мы пьем еще два или три часа, после чего он уходит, чтобы как следует выспаться и наутро (в субботу) встретиться с приятелем и покататься на яхте, а я разворачиваюсь, уезжаю из района дорогих домов и останавливаюсь у первого же грязного бара выпить стаканчик-другой напоследок, и быть мне сукиным сыном, если я не встречаю парня, с которым когда-то вместе работал.
— Люк! — говорю я. — сукин сын!
— Хэнк, малыш!
еще один цветной (или чернокожий), (интересно, чем по ночам занимаются белые?)
на богатея он не похож, поэтому я покупаю ему стаканчик.
— ты все там же? — спрашивает он.
— ага.
— дерьмово, старина.
— что?
— там, где ты сейчас, мне до чертиков надоело, сам знаешь, я же уволился, старина, я сразу нашел работу, красота, новое место, сам знаешь! вот что губит человека — отсутствие перемен.
— я знаю, Люк.
— ну и вот, подхожу я в первое утро к станку, а там работают со стекловолокном, на мне рубашка с открытой шеей и короткими рукавами, я замечаю, что все на меня уставились, ну и вот, черт подери, сажусь я и начинаю нажимать рукоятки, поначалу все идет нормально, и вдруг у меня все начинает чесаться, подзываю я мастера и говорю: «эй, что за чертовщина? у меня все чешется! шея, руки, все прочее!» а он мне и говорит: «ничего, привыкнешь», но я-то вижу, что на нем спецовка с длинными рукавами, а шея наглухо шарфом замотана, ну и вот, на другой день я прихожу замотанный шарфом, намазанный маслом и застегнутый на все пуговицы, но все без толку: это ебучее стекло бьется на такие мелкие осколки, что их не видно, сплошь крошечные стеклянные стрелы, они впиваются в кожу прямо сквозь одежду, тут я и понял, почему меня заставили надеть защитные очки, там же за полчаса можно ослепнуть, пришлось оттуда уволиться, пошел в литейный цех. старина, тебе известно, что ЭТО РАСКАЛЕННОЕ ДОБЕЛА ДЕРЬМО ОТЛИВАЮТ В ФОРМЫ? его льют туда, как топленое сало или подливку, невероятно! вдобавок оно горячее! дерьмо! я уволился, а как у тебя дела, старина?
— вон та сука, Люк, все время пялится на меня, ухмыляется и задирает юбку.
— не обращай внимания, она сумасшедшая.
— но у нее красивые ноги.
— что верно, то верно.
я покупаю еще стаканчик, беру его, подхожу к ней.
— привет, крошка.
она лезет в сумочку, вынимает руку, нажимает кнопку, и в руке у нее появляется великолепный шестидюймовый нож. я смотрю на бармена, чье лицо остается непроницаемым. сука говорит:
— еще шаг, и останешься без яиц!
я опрокидываю ее стакан, и пока она на него смотрит, хватаю ее за руку, вырываю нож, складываю его и сую в карман, на лице бармена все то же безучастное выражение, я возвращаюсь к Люку, и мы приканчиваем нашу выпивку, я замечаю, что уже десять минут второго, и покупаю у бармена две шестерных упаковки, мы выходим к моей машине. Люк без колес, сука идет за нами.
— подвезите меня.
— куда?
— в район Сенчури.
— далековато.
— ну и что, вы же, разъебаи, забрали мой нож.
на полпути к Сенчури я вижу, как на заднем сиденье поднимаются женские ноги, когда ноги опускаются, я сворачиваю в длинный темный переулок и прошу Люка перекурить, терпеть не могу быть вторым, но когда долго не бываешь первым, ты просто обязан становиться великим Художником и толкователем Жизни, вторым побывать просто НЕОБХОДИМО, к тому же многие говорят, что кое с кем вторым выступать даже лучше, все прошло отлично, высадив ее, я вернул ей пружинный нож, завернутый в десятку, глупо, конечно, но мне нравится быть глупцом. Люк живет в районе Восьмой и Айролы, а это недалеко от меня.
когда я открываю дверь, начинает трезвонить телефон, я откупориваю пиво, сажусь в кресло-качалку и слушаю, как он звонит, с меня хватит — и вечером, и ночью, и утром.
Буковски носит коричневое нижнее белье. Буковски боится самолетов. Буковски ненавидит Сайта-Клауса. Буковски вырезает из ластиков для пишущей машинки уродцев, когда капает вода, Буковски плачет, когда Буковски плачет, капает вода, о святилища фонтанов, о влагалище, о фонтанирующие влагалища, о повсеместная мерзость людская, подобная свежему собачьему дерьму, коего вновь не заметил утренний башмак; о всемогущая полиция, о всемогущее оружие, о всемогущие диктаторы, о всемогущие дураки везде и повсюду, о одинокий, одинокий осьминог, о тиканье часов, пронизывающее всех, даже самых ловких из нас, уравновешенных и неуравновешенных, святых и страдающих запором, о нищие бродяги, валяющиеся по переулкам горя в счастливом мире, о дети, коим суждено стать уродами, о уроды, коим суждено стать еще безобразней, о печаль и военная мощь и сомкнутые стены — ни Санта-Клауса, ни Киски, ни Волшебной Палочки, ни Золушки, ни Самых Великих Умов; ку-ку — лишь дерьмо да порка собак и детей, лишь дерьмо да утирание дерьма; лишь врачи без больных, лишь облака без дождя, лишь сутки без дней, о Боже, о Всемогущий — Ты ухитрился наделить нас верой во все.
когда мы ворвемся в твой огромный ЖИДОВСКИЙ дворец с пархатыми ангелами-хронометристами, я хочу лишь однажды услышать Твой голос:
ПРОЩЕНЬЕ
ПРОЩЕНЬЕ
ПРОЩЕНЬЕ
ТЕБЕ САМОМУ и нам, и тому, что мы с Тобой сделаем, я свернул с Айролы и прямиком добрался до Нормандии, вот что я сделал, а потом вошел, сел и начал слушать, как звонит телефон.
Дождь женщин
вчера, то есть в пятницу, было темно и дождливо, и я то и дело твердил себе: не пей, старина, не сорвись, я вышел на принадлежащую домовладельцу спортплощадку и едва успел увернуться от футбольного мяча, брошенного будущим центральным защитником южно-калифорнийской команды, 1975 — 1975?, и я подумал, господи, совсем немного осталось до 1984-го, помню, когда я читал эту книгу, мне казалось, что до Китая десять миллионов миль, и вот он уже почти рядом, а я уже почти умер, по крайней мере, готовлюсь — в который раз жую эту сентиментальную жвачку и готовлюсь вывернуть наизнанку душу, темно и дождливо — прибежище смерти: Лос-Анджелес, штат Калифорния, конец дня, пятница, восемь миль до Китая, рис с глазами, блюющие собаки скорби — темно и дождливо, черт подери! — и я вспомнил, что в детстве хотел дожить до двухтысячного года, рассчитывая при этом только на чудо, ведь мой старик каждый день бил меня смертным боем, а я мечтал дожить до восьмидесяти и встретить двухтысячный год; теперь, когда все бьет меня смертным боем, у меня пропало это желание — есть лишь нынешний день, ВОЙНА, темень и дождь, — не пей, старина, не сорвись, и я сел в машину, отслужившую свой срок, как и я, поехал и расплатился с пятью из двенадцати долгов, а потом направился на запад по Голливудскому бульвару, по самой безотрадной из улиц, тесной стеклянной пустоте из пустот, это была единственная улица, поистине приводившая меня в бешенство, и тут я вспомнил, что мне нужно на бульвар Сансет, который ничуть не лучше, и повернул на юг, у всех дворники протирали стекла, а за стеклами эти ЛИЦА! — гнусь! — я добрался до Сансет, проехал еще квартал на запад, нашел «М. С. Сламз», остановился рядом с красным «шевроле» с тусклой блондинкой, и мы с тусклой блондинкой равнодушно и с отвращением уставились друг на друга — я бы выеб ее, подумал я, в пустыне, где нет никого, а она смотрела на меня и думала: я поеблась бы с ним в жерле потухшего вулкана, где нет никого, — и я сказал: «ЧЕРТ ВОЗЬМИ!», завел мотор, включил задний ход и выехал оттуда, темно и дождливо, никакого сервиса, сиди хоть часами, и никто не спросит, что тебе нужно, лишь изредка виден жующий резинку механик, голова его неожиданно возникает из ямы, ах, какой замечательный человек! — но стоит его о чем-нибудь попросить, как он начинает беситься: вам подавай бригадира, но бригадир постоянно где-то скрывается — он тоже боится механика и не хочет загружать его липшей работой, короче, из всего этого следовал единственный вывод: НИКТО НИЧЕГО НЕ УМЕЕТ ДЕЛАТЬ — поэты не умеют писать стихи, механики не умеют ремонтировать машины, дантисты не умеют выдергивать зубы, парикмахеры не умеют стричь, хирурги не знают, как разъебаться с ножом, в прачечных рвут рубашки и простыни и теряют носки; в хлеб и фасоль попадают мелкие камушки, от которых ломаются зубы; футболисты — просто-напросто трусы, телефонные мастера — растлители малолетних; а мэры, губернаторы, генералы, президенты проявляют столько же здравого смысла, сколько попавшая в паутину личинка мухи, и так без конца, темень и дождь, не пей, не сорвись, я въехал на стоянку Байеровского гаража, и ко мне подбежал здоровенный черный ублюдок с сигарой: