В круге первом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И из музея в Ленинграде тоже убрали первую реликвию революции – обломки кареты Александра Второго.
С того самого дня Сталин и приказал строить себе в разных местах убежища и квартиры, иногда целые горы прорывать ходами, как на Холодной речке. И, теряя вкус жить в окружении густого города, дошёл до этой загородной дачи, до этого низенького ночного кабинета близ дежурной комнаты лейб-охраны.
Чем больше других людей успевал он лишить жизни, тем настойчивей угнетал его постоянный ужас за свою. И его мозг изобретал много ценных усовершенствований в системе охраны, вроде того, что состав караула объявлялся лишь за час до вступления и каждый наряд состоял из бойцов разных, удалённых друг от друга казарм: сойдясь в карауле, они встречались впервые, на одни сутки, и не могли сговориться. И дачу себе построил мышеловкой-лабиринтом из трёх заборов, где ворота не приходились друг против друга. И завёл несколько спален, и где стелить сегодня – назначал перед самым тем, как ложиться.
И все эти предосторожности не были трусостью, а лишь – благоразумием. Потому что безценна его личность для человеческой истории. Однако другие могли этого не понять. И чтобы изо всех не выделяться одному, он и всем малым вождям в столице и в областях предписал подобные меры: запретил ходить без охраны в уборную, распорядился ездить гуськом в трёх неразличимых автомобилях.
…Так и сейчас, под влиянием острого воспоминания о портретах народовольцев, он остановился посреди комнаты, обернулся к Абакумову и сказал, слегка потрясая в воздухе трубкой:
– А шьто ты при́д-принимайшь па́ линии безопасности па́ртийных кадров?
И сразу зловеще, сразу враждебно смотрел, скривя шею набок.
С раскрытым чистым блокнотом Абакумов приподнялся со стула навстречу Вождю (но не встал, зная, что Сталин любит неподвижность собеседников) – и с краткостью (длинные объяснения Хозяин считал неискренними), и с готовностью, со всей готовностью стал говорить о том, о чём сейчас не собирался (эта постоянная готовность была здесь главным качеством, всякое замешательство Сталин бы истолковал как подтверждение злого умысла).
– Товарищ Сталин! – дрогнул от обиды голос Абакумова. Он от души бы сердечно выговорил «Иосиф Виссарионович», но так не полагалось обращаться, это претендовало бы на приближение к Вождю, как бы почти один разряд с ним. – Для чего и существуем мы, Органы, всё наше министерство, чтобы вы, товарищ Сталин, могли спокойно трудиться, думать, вести страну!..
(Сталин говорил «безопасность партийных кадров», но ответа ждал только о себе, Абакумов знал!)
– Да дня не проходит, чтоб я не проверял, чтоб я не арестовывал, чтоб я не вникал в дела!..
Всё так же в позе ворона со свёрнутой шеей Сталин смотрел внимательно.
– Слюшай, – спросил он в раздумьи, – а шьто? Дэла по террору – идут? Нэ прекращаются?
Абакумов горько вздохнул.
– Я бы рад был вам сказать, товарищ Сталин, что дел по террору нет. Но они есть. Мы обезвреживаем их даже… ну, в самых неожиданных местах.
Сталин прикрыл один глаз, а в другом видно было удовлетворение.
– Это – харашё! – кивнул он. – Значит – работаете.
– Причём, товарищ Сталин! – Абакумову всё-таки невыносимо было сидеть перед стоящим Вождём, и он привстал, не распрямляя колен полностью (а уж на высоких каблуках он никогда сюда не являлся). – Всем этим делам мы не даём созреть до прямой подготовки. Мы их прихватываем на замысле! на намерении! через девятнадцатый пункт!
– Харашё, харашё, – Сталин успокоительным жестом усадил Абакумова (ещё б такая туша возвышалась над ним). – Значит, ты́ считайшь – нэ́-довольные е́щё есть в народе?
Абакумов опять вздохнул.
– Да, товарищ Сталин. Ещё некоторый процент…
(Хорош бы он был, сказав, что – нет! Зачем тогда его и фирма?..)
– Верно ты говоришь, – задушевно сказал Сталин. В голосе его был перевес хрипов и шорохов над звонкими звуками. – Значит, ты – мо́жишь работать в Госбезопасности. А вот мне говорят – нэт больше нэдовольных, все, кто голосуют на выборах за, – всэ довольны. А? – Сталин усмехнулся. – Па́литическая слепота! Враг притаился, голосует за, а он – нэ́ доволен! Процентов пять, а? Или, может, – восемь?..
(Вот эту проницательность, эту самокритичность, эту неподдаваемость свою на фимиам Сталин особенно в себе ценил!)
– Да, товарищ Сталин, – убеждённо подтвердил Абакумов. – Именно так, процентов пять. Или семь.
Сталин продолжил свой путь по кабинету, обошёл вокруг письменного стола.
– Это уж мой недостаток, товарищ Сталин, – расхрабрился Абакумов, уши которого охладились вполне. – Не могу я самоуспокаиваться.
Сталин слегка постучал трубкой по пепельнице:
– А – настроение молодёжи?
Вопрос за вопросом шли как ножи, и порезаться достаточно было на одном. Скажи «хорошее» – политическая слепота. Скажи «плохое» – не веришь в наше будущее.
Абакумов развёл пальцами, а от слов пока удержался.
Сталин, не ожидая ответа, внушительно сказал, пристукивая трубкой:
– Нада больши заботиться а́ молодёжи. К порокам среди́ молодёжи надо быть а-собенно нетерпимым!
Абакумов спохватился и начал писать.
Мысль увлекла Сталина, глаза его разгорелись тигриным блеском. Он набил трубку заново, зажёг и снова зашагал по комнате бодрей гораздо:
– Нада у́силить наблюдение за́ настроениями студентов! На́да вы́корчёвывать нэ́ по адиночке – а целыми группами! И нада переходить на́ полную меру, которую даёт вам закон, – двадцать пять лет, а нэ десять! Десять – это шькола, а нэ тюрьма! Это шькольникам можнё по десять. А у кого усы пробиваются – двадцать пять! Ма́ладые! Да́-живут!
Абакумов строчил. Первые шестерёнки долгой цепи завертелись.
– И нада прэ́кратить са́наторные условия в палитических тюрьмах! Я слышал от Берии: в па́литических тюрьмах до́-сих-пор-есть пра́дуктовые передачи?
– Уберём! Запретим! – с болью в голосе вскликнул Абакумов, продолжая писать. – Это была наша ошибка, товарищ Сталин, простите!!
(Уж действительно, это был промах! Это он мог догадаться и сам!) Сталин расставил ноги против Абакумова:
– Да ско́лько жи раз вам объяснять?! На́да жи вам понять наконец…
Он говорил без злобы. В его помягчевших глазах выражалось доверие к Абакумову, что тот усвоит, поймёт. Абакумов не помнил, когда ещё Сталин говорил с ним так просто и доброжелательно. Ощущение боязни совсем покинуло его, мозг заработал как у обычного человека в обычных условиях. И служебное обстоятельство, давно уже мешавшее ему, как кость в горле, нашло теперь выход. С оживившимся лицом Абакумов сказал:
– Мы понимаем, товарищ Сталин! мы… – (он говорил за всё министерство), – понимаем: классовая борьба будет обостряться! Так тем более тогда, товарищ Сталин, войдите в положение – как нас связывает в работе эта отмена смертной казни! Ведь как мы колотимся уже два с половиной года: проводить расстреливаемых по бумагам нельзя. Значит, приговоры надо писать в двух редакциях. Потом – зарплату исполнителям по бухгалтерии тоже прямо проводить нельзя, путается учёт. Потом – и в лагерях припугнуть нечем. Как нам смертная казнь нужна! Товарищ Сталин, верните нам смертную казнь!! – от души, ласково просил Абакумов, приложив пятерню к груди и с надеждой глядя на темноликого Вождя.
И Сталин – чуть-чуть как бы улыбнулся. Его жёсткие усы дрогнули, но мягко.
– Знаю, – тихо, понимающе сказал он. – Думал.
Удивительный! Он обо всём знал! Он обо всём думал! – ещё прежде, чем его просили. Как парящее божество, он предвосхищал людские мысли.
– На́-днях верну вам смэртную казнь, – задумчиво говорил он, глядя глубоко вперёд, как бы в годы и в годы. – Э́т-та будыт харёшая воспитательная мера.
Ещё бы он не думал об этой мере! Он больше их всех третий год страдал, что поддался порыву прихвастнуть перед Западом, изменил сам себе – поверил, что люди не до конца испорчены.
А в том и была всю жизнь отличительная черта его как государственного деятеля: ни разжалование, ни всеобщая травля, ни дом умалишённых, ни пожизненная тюрьма, ни ссылка не казались ему достаточной мерой для человека, признанного опасным. Только смерть была расчётом надёжным, сполна. Только смерть нарушителя подтверждает, что ты обладаешь реальной полной властью.
И если кончик уса его вздрагивал от негодования, то приговор всегда был один: смерть.
Меньшей кары просто не было в его шкале.
Из далёкой светлой дали, куда он только что смотрел, Сталин перевёл глаза на Абакумова. С нижним прищуром век спросил:
– А ты – нэ боишься, что мы тебя жи первого и расстреляем?
Это «расстреляем» он почти не договорил, он сказал его на спаде голоса, уже шорохом, как мягкое окончание, как нечто само собой угадываемое.
Но в Абакумове оно оборвалось морозом. Самый Родной и Любимый стоял над ним лишь немного дальше, чем мог бы Абакумов достать протянутым кулаком, и следил за каждой чёрточкой министра, как он поймёт эту шутку.