Страсть - Ефим Пермитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе лишь бы похвастать: «набили больше других!..»
Промолчал только увлеченный поварским своим делом Володя.
В эту ночь я долго не мог заснуть — хоть зашивай глаза!
Огорчения Митьки начались утром, когда обнаружилось, что запас овса кончается. Осталось всего лишь на две кормежки.
— Я говорил, я говорил, надо было брать два куля: овсом коней никогда не надсадишь! — кипятился Митяйка, почувствовав, что приходится думать не об охоте, а о возвращении домой.
Я умышленно не принимал участия в разговоре, азарт во время охоты прошел, картина — груды окровавленных застывших дроф, лежавших на посеребренном инеем ковыле, — меня не только не радовала, а удручала.
Чуткий Иван, очевидно, понял мое состояние и, не глядя на меня, резко оборвал брата:
— Ты бы и три куля взял — тебя только послушай. А долгуша и без того просела на рессорах. И сколько же еще можно бить, когда и самим сесть будет некуда. Да ты на небо взгляни — тучи кутермиться начали — вот-вот размокропогодится, а по солонцу — не то что пара, тройка на одном перегоне уконьтрипупится…
Я понял — бригадир еще ночью думал так же, как я, как когда-то рассуждал Василий Кузьмич: «Охота — не бойня, и охотник — не волк…»
* * *Снова ночь под степным небом, но теперь уже сильно затянутым свинцовыми тучами. Снова я был наедине с самим собой и природой.
Ночь, степь, где-то совсем близко под охраной чутких старых петухов оберегаемые от волков, лис и даже хищных хорьков табуны; вполглаза дремлют дрофы, чтоб днем начать свою не менее тревожную кочевую жизнь.
Тысячи тысяч лет — степь и дрофы. Нельзя представить степь без дроф, как город без голубей.
И эта белеющая вблизи стана груда мертвых редких птиц — обыкновенная бытовая охотничья картина, которая не только не смущает, а в какой-то восторг приводит Митяйку…
Убитая мною молодая самочка, сделавшая последние неуверенные шажки по степи, в предсмертной агонии веером распустившая хлупь, с рубиновой каплей крови, проступившей на копчике клюва, — в эту ночь — грустных и даже сентиментальных, на взгляд многих моих собратий, размышлений — вновь и вновь началось активное внутреннее продвижение и укрепление мысли, зародившейся в моей душе еще на Красноярских просянищах: при всяком удобном случае воспитывать в охотнике разумного хозяина, отучать его от слепого инстинкта жадности, унаследованной от волосатых наших предков. В первую очередь и в самом себе крепить высокое чувство самоконтроля: «Служение природе — служение народу. Народ не может, не должен жить на опустошенной земле. Вот что наполнит твою жизнь! Делать, что любишь, в важность чего веришь всей душой…»
Заснул я очень поздно, а на рассвете нас разбудило моросящее, оседавшее на наших лицах нечто среднее между дождем и туманом, что охотники зовут бусом или мжичкой.
Еще с вечера «кутермившиеся» тучи утром оказались началом той мокропогодицы, которой так опасался наш опытный бригадир.
Мы наскоро позавтракали, загрузили долгушу багажом и дрофами и тронулись. Громоздкая и тяжелая поклажа на солонцовых участках дороги вынудила нас слезать с долгуши и идти пешком.
К полудню дождь усилился настолько, что вязкий солончак обратился в необыкновенно липкую белесую грязь, наматывавшуюся на колеса такой массою, что глубокий след от долгуши был похож на след от трактора. Выездившиеся спаровавшиеся наши кони, напрягая могучие крестцы, добросовестно выполняли нелегкую работу.
Закинув за плечи ружья, заряженные утиной дробью, мы с Иваном пошли вперед в надежде стрельнуть по серым куропаткам или по табункам садж, изредка стремительно проносившихся вблизи дороги.
О стрельбе дудаков не могло быть и речи. Но судьба как будто решила посмеяться над нами, испытать нашу твердость: совершенно неожиданно над дорогою мы заметили пару летящих дроф. Мы инстинктивно присели и разом ударили по налетевшим искусительницам.
Дрофы даже не изменили полета.
— Ты в какую стрелял? — спросил я Ивана.
— В левую.
— И я в левую.
Переговариваясь, мы не переставали следить за улетавшими дудаками. Но вот один из них плавно опустился на зеленую отаву, рядом с ним опустился и второй дудак.
Нагнавшие нас Володя и Митяйка, видевшие опустившихся дроф, упросили Ивана подъехать к ним.
— Ведь это распоследний, последний раз! — чуть не со слезами умолял Митяйка.
Мы свернули с дороги на целину. Но лишь только сделали попытку объехать дроф, как одна из них поднялась и полетела по направлению к горам Крик-кудака (Сорок колодцев). «Значит, вторая подранена и залегла», — подумали мы. Подъехав ближе, мы нашли ее мертвой: вся она была избита утиной дробью.
— Ур-р-ра-а, пятнадцатая! — выкрикнул Митяйка.
Мы с Иваном переглянулись. Я чувствовал, что он хотел что-то сказать, но не сказал. Бригадир лишь поспешно снял патронташ и вместе с тулкой положил их на долгушу.
Я сделал то же самое, но при этом сказал еще со школьных лет запомнившуюся фразу Киплинга: «Ненасытны рука обезьяны и глаза человека…»
ДРУЗЬЯ
«Отчий край, родительский дом, дорогие близкие люди и даже животные — спутники, с которыми прошла значительная пора нашей жизни, — с годами словно врастают в нас.
«Памятью сердца», крепчайшей из всех видов памяти, храним мы их.
Как искра в кремне, они сокрыты в нашей душе, но достаточно прикосновения огнива, чтоб вспыхнули рассыпчатой сверкающей гроздью.
О родном Южном Алтае и дорогих мне людях, научивших меня видеть и понимать мир во всей его сложности и красоте, я уже не раз писал в своих книгах, как бы платя им сыновнюю дань за все, что они дали мне. Но я все время считаю себя в неоплатном долгу перед моими друзьями, по справедливости олицетворяющими и усердие, и безграничную преданность, — домашними животными — лошадьми и собаками, доставлявшими мне не только много радости, но и не однажды спасавшими мою жизнь…»
Эту запись в своем «Междуреченском дневнике» я обнаружил по возвращении из Москвы, куда на две недели уезжал по неотложному делу. И тогда же, под свежим впечатлением от рассказа сына о том, как без меня он с Дымкой ходил «на охоту», заплутался в лесу, а пес вывел его к лесной сторожке, — я решил написать рассказ, посвященный четвероногому своему другу, пленявшему меня добрым характером, умом, бесшабашной отвагой и какой-то особенной собачьей гордостью.
В деревнях и на лесных кордонах, всегда переполненных злобными дворнягами, Дымок вел себя с завидным достоинством. Сквозь строй ожесточенно лаявших на него псов он проходил с высоко поднятой головой, не обращая на них никакого внимания. Лишь время от времени он показывал им острые белые зубы, и они тотчас же умеряли свой пыл.
Но достаточно было мне приказать: «Возьми их!» — Дымок самоотверженно, в акробатическом, молниеносном прыжке и почему-то всегда по-беркутиному — сверху — набрасывался на самую дерзкую и крупную из них (на собак, меньших себя по росту, он никогда не бросался) и давал ей ожесточенную трепку.
Необычайно подвижный, пружинисто-легкий, воплощенная страсть и энергия, Дымок, казалось, не знал, что такое усталость. Даже после самой продолжительной охоты по первому моему позывному свистку он готов был снова ринуться в лес, чтобы так же самоотверженно служить мне.
О таких, как Дымок, собаках сказаны точные, меткие слова: «Его и хлебом не корми, только на охоту возьми».
На охоте же Дымок поражал меня и моих друзей-охотников универсальными полевыми качествами: с одинаковым упоением он работал и в лесу и на болоте. Подавал убитую дичь в руки и, хотя не делал стойки, но, почуяв птицу, умерял быстрый свой поиск и осторожно подводил к ней. С лаем гонял лису и зайца, бесстрашно и неотвязно держал медведя. Из множества сибирских лаек, с которыми приходилось мне охотиться, Дымок был самой одаренной собакой.
Дома пес всегда был одинаково ласков к своим, недоверчив и строг, внимательно наблюдал за каждым движением постороннего, пока хозяева не скажут ему: «Дымка, это свой человек!» Только тогда он снова становился и веселым и ласковым членом нашей семьи.
Дымок не переносил не только резких слов в свой адрес, но даже и обидного для него грубого тона: оскорбленный, он подолгу лежал с низко опущенной головой и подходил к обидевшему только после полного примирения.
Об охотничьих подвигах Дымка, о его уме и поведении дома, изумлявших всех знавших его, можно было бы написать целую книгу. Вот почему, выслушав похождения сына с Дымком в лесу, я сел за стол и написал этот рассказ. Перепечатав рукопись на машинке, я прочел его жене и сыну.
…С отъезда хозяина в Москву прошло две недели. Дымок затосковал. И раньше Алексею Рокотову часто случалось уезжать в лесничество, в район, но через несколько дней он возвращался домой.