Из моего прошлого. Воспоминания выдающегося государственного деятеля Российской империи о трагических страницах русской истории, 1903–1919 - Владимир Николаевич Коковцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром во вторник появились первые признаки отвратительного ощущения в сердце; порою я просто задыхался, но приписывал это все отчасти нервному состоянию, а главным образом невероятной духоте и жаре в комнате.
На следующий день, в среду, около часа дня, меня позвали будто бы для допроса, и все приветствовали мое скорое избавление. Оказалось, однако, что меня привели в кабинет заместителя председателя комендатуры господина Бокия, где я застал моего знакомого Гута, добившегося от имени швейцарского посланника узнать причины моего ареста и оказать мне какую-нибудь помощь. Он встретил меня словами, что мой арест не имеет никакого личного ко мне отношения, что ко мне не предъявляется решительно никаких обвинений и что в этом он видит полное основание для меня быть совершенно спокойным. В разговор вмешался господин Бокий, который подтвердил заявление Гута и прибавил от себя лично нечто, внесшее в мою душу величайшее смущение.
Он сказал буквально следующее: «Вы арестованы по прямому приказу из Москвы и совсем не потому, что вас обвиняют в чем бы то ни было, так как мы отлично знаем, как и вы сами, что вас ни в чем обвинять нельзя. Но вы арестованы как бывший царский министр, потому что советская власть, решившая судьбу членов бывшего императорского дома Романовых, считает также нужным решить и вопрос обо всех царских министрах».
На мое замечание, что арестован я один и никто из других министров аресту не подвергался, Бокий добавил: «Да это пока, мы получили приказ из Москвы, и вы на будущей неделе будете переведены в Москву, в распоряжение Совета народных комиссаров. Здесь же вас никто допрашивать не будет, так как нам не о чем вас допрашивать». Заявление это меня положительно ошеломило, и мне разом представился ужас переезда в качестве арестанта в Москву, бессрочное там содержание в тюрьме, перспектива, быть может, разделить участь Щегловитова и Белецкого…
Мысль о положении жены и ее вынужденном переселении туда же и рой других безнадежных мыслей о тех, кого я любил и кому я был дорог, — пронесся молнией в моей голове…
Я вернулся в свою камеру, поделился впечатлением с Трубецким и Пальчинским, причем последний отнесся к заявлению Бокия с полным недоверием, говоря, что эти негодяи сами не знают, что делают и говорят, но меня эти слова мало успокоили. Тяжелое раздумье делало свое дело, и к вечеру со мною приключился жестокий сердечный припадок.
Ночь прошла опять без сна, несмотря на то, что из дому мне прислали подушку, белье и одеяло, припадки стали учащаться, и когда я в четверг днем был вызван на свиданье с женой, то я даже не обрадовался этому, зная вперед, что мой измученный вид произведет на нее удручающее впечатление. Так оно на самом деле и вышло. Сколько ни старалась она поддерживать меня обещанием поездки в Москву Гута, хлопотать о моем освобождении, но я видел, что она едва держится на ногах, и я вернулся в камеру окончательно разбитым.
Последующие шесть дней были сплошным невыносимым кошмаром — я почти не вставал с постели, мучаясь невыносимым ощущением в сердце; жара в камере, доходившая до 38 градусов Реомюра, лишала просто возможности дышать, и даже ночью не становилось легче, так как раскаленная крыша не охлаждалась даже после захода солнца.
Мои товарищи по заключению два раза думали, что я перешел уже в лучший мир, и ежедневно вызывали ко мне доктора для оказания мне помощи. Доктор в свою очередь настаивал на переводе меня в тюремную больницу, от чего я решительно отказывался, ясно понимая, что с переходом в больницу мой арест только продолжится. Оставаясь же на Гороховой, я все надеялся на то, что, находясь под непосредственным начальством Чека, я невольно заставляю скорее допросить меня, а в связи с допросом во мне жила надежда на скорейшее освобождение.
Мною постепенно овладела характерная для арестованного апатия, — я перестал считать дни, примирившись с мыслью, что этих дней придется просидеть неопределенное количество. Меня угнетала только мысль о моих близких, об их мучениях и о сознании бессилия сделать что бы то ни было. И эти мысли были мне гораздо тягостнее, чем мое личное унизительное и тягостное положение.
За все последние пять дней никто из начальства к нам не заглядывал; только за последние 3–4 дня, поздно по вечерам, к нам стал появляться, чаще всего в пьяном виде, помощник коменданта Кузьмин, наиболее, впрочем, порядочный из всего состава надзора, и изрядно надоедал нам своей бессвязной болтовней человека, не отдающего себе отчета в том, что и кому он говорит…
В субботу, в шестом часу, наше невольное население камеры № 96 было взволновано как-то неожиданно быстро дошедшим до нас известием об убийстве германского посла графа Мирбаха в Москве. На этой почве стали возникать всевозможные предположения о занятии Петрограда немцами и о возможном близком нашем освобождении. Ничто, однако, не оправдывалось. В воскресенье мне опять стало худо, пришел доктор, Пальчинский опять насел на него, он вторично меня выслушал и подтвердил, что я страдаю миокардитом, чего, я думаю, у меня, однако, не было, и сказал, что он решил, рискуя даже навлечь на себя гнев большевиков, подать письменное заявление о том, что мое дальнейшее содержание под арестом грозит опасностью жизни. Вечером в воскресенье тюрьма снова пережила тревожные часы. В связи с расстрелом Пажеского корпуса, откуда красные вышибали социалистов-революционеров, возникла паника среди арестантов по поводу того, что в городе начались беспорядки и что можно ожидать нападений и на наше помещение.
Поводом к такой панике послужило заявление стражи, что при первых признаках нападения она побросает оружие и скроется из помещения и советует то же сделать и арестантам. Наша камера сохранила обычное спокойствие, и когда серб Обренович пришел сказать нам, что в соседнем помещении Манус страшно волнуется и спрашивает, как ведем мы себя, то мы посоветовали ему побольше хладнокровия, так как все равно мы ничего сделать не можем.
Упоминая имя Мануса, я должен отметить, что встреча с этим субъектом была мне глубоко неприятна. Я давно не подавал ему руки, не отвечал на поклоны, зная все его предосудительное прошлое и его гнусную роль, сыгранную в моем увольнении. Естественно поэтому, что когда, в день