Том 3. Судебные речи - Анатолий Кони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутренние причины, побудившие Шляхтина к убийству, должны были быть еще сильнее. Вы имели возможность ознакомиться с личностью Шляхтина, вы могли убедиться, что это был человек в высшей степени самолюбивый, чрезвычайно щепетильный. Каждая мелочь, косой взгляд, вскользь высказанное мнение оскорбляло и раздражало его, становило на дыбы всю его гордость. Самолюбие мелкое, щепетильное, заставляющее" человека оскорбляться при малейшей шероховатости в отношениях с ним, есть самолюбие людей, не признающих за собою действительной цены, которые видят во внешних, иногда совершенно пустых отношениях к ним желание повредить их шаткому достоинству, которые не чувствуют достоинства своего настолько глубоко, чтоб сознавать, что повредить ему вздорным словом, минутною вспышкою нельзя. И вот такой человек встречается с честною, правдивою, строгою и резкою личностью, он слышит осуждение от человека, которого встретил не случайно, которого знал не один день, который принимал в нем участие, — и этот-то человек ему высказывает строго и серьезно свое неудовольствие, произносит жестокое слово осуждения. Это, конечно, не могло не раздражить его. Мы знаем далее из его собственного показания, что первоначальное стремление его, после обнаружения отношений его к Дмитриевой, "было восстановить себя во мнении окружающих его лиц. Вы слышали из показания его, данного здесь утром, что он имел намерение поднять себя в глазах сестры. Но если у него было это намерение по отношению к сестре, к которой он относится несколько пренебрежительно, то еще более должно у него было быть желание восстановить себя в глазах чужого человека, нравственного преимущества которого он не мог не чувствовать. Как известно, тяжесть чужого дурного мнения тем сильнее, чем достойнее и уважаемее то лицо, от которого исходит это мнение, чем выше стоит оно в наших глазах. То же самое было и здесь. Вот второй ряд причин, так сказать, внутренних: оскорбленная гордость, желание восстановить себя в глазах Рыжова, желание услышать, что действия его правильны, благородны, что он не совершил ничего дурного, что тут ни в чем не замешаны дела чести; с другой стороны, негодование, что в дела его вмешиваются, что ему не дают устроиться так, как бы он желал, раздражение, раздуваемое Дмитриевой,—все это вместе должно было довести подсудимого до крайне ожесточенного и озлобленного состояния. Мы знаем, что еще 28 января Шляхтин прислал Рыжову письмо, в котором говорил ему, что найдет его, что никогда не простит сестре тех оскорблений, которые она нанесла ему, пользуясь правами сестры и женщины. Письмо это была возвращено обратно с заметкой Рыжова, который, в полном сознании своей правоты, удивляется, как Шляхтин решается писать подобные вещи, поступив таким образом в доме сестры. На другой день посылается другое письмо, последовавшее после рассказа Дмитриевой о том, что госпожой Рыжовой написано письмо к ее родителям. Оно, это письмо, не могло быть возвращено из Нижнего, как это предполагает Рыжова, да это и неважно; важно то, что студент Дмитриев 28 числа, вечером, сообщил сестре о том, что слышал от Рыжовой о написанном ею письме к их родителям. Что это было сообщено без всякой предосторожности, что все слова раздраженной Рыжовой были приняты на веру Дмитриевым и переданы в той самой, несколько резкой форме, в которой они были, вероятно, высказаны, в этом вы могли убедиться уже потому, что студент Дмитриев без всякой критики относится к тому, что говорит. Вы слышали показание Миргородского о том, что у Шляхтина были нервные припадки и что об этом знает он преимущественно от Дмитриева; Дмитриев же по этому поводу заявил,, что он знает о нервном состоянии Шляхтина, во-первых и главным образом, от Миргородского, а во-вторых, потому, что однажды видел сам, как у Шляхтина тряслись ноги. Вот, например, один из источников для суждения о нервности Шляхтина и для суждения о вдумчивости Дмитриева в свои слова! Дмитриев должен был рассказать все, что он слышал, нисколько не умалчивая, нисколько не щадя самолюбия своей сестры, нисколько не оберегая ее, а она, в свою очередь, передала все слышанное ею Шляхтину. Вернувшись домой из театра, Шляхтин получает известие о том, что в дела его постоянно и настойчиво вмешиваются; он раздражается еще более и утром идет к Рыжову. Его не принимают. Тогда он пишет письмо, последнее, которое вы слышали, где говорит, что не пощадит ни себя, ни Рыжова, если только тот позволит себе нанести ему оскорбление. Затем, после того как Рыжов прислал ответное письмо, он, не приняв этого письма, говорит, что Рыжов может объясниться с ним с глазу на глаз. Рыжов приглашает его, и он идет часом раньше, чем назначено. Это желание видеться с Рыжовым, мне кажется, может быть объяснено довольно естественно и вероятно: ему нужно было объясниться, и непременно лично с Рыжовым, во что бы то ни стало; ему нужно было окончательно выйти из своего тяжелого и двусмысленного положения, или разорвав навсегда и окончательно отношения с Рыжовым, или, помирясь с ним, услышав от него, что он, Шляхтин, не бесчестный человек. Он, конечно, надеялся на последнее. Он отправляется, взяв с собою револьвер. Он говорит, что имел привычку постоянно носить с собою револьвер, потому что, как вы слышали из показания свидетеля Милославского, он объяснял ему еще в Харькове, что не знает, что могло бы с ним случиться, если б кто-нибудь его обидел. Вот с таким-то револьвером, носимым на случай, если кто-нибудь его обидит, он отправляется к Рыжовым. Мы знаем, что произошло затем. Я настаиваю в этом случае на показании госпожей Гора и Рыжовой. Войдя к Рыжову, увидя этого человека, так много испортившего ему желчи, Шляхтин — нервный, впечатлительный, всегда раздражительный, отдался весь порыву того гнева, который в нем долго накоплялся и, вероятно, кипел всю ночь после рассказа Дмитриевой. Он забыл, зачем пришел; он видит только ненавистного в эту минуту человека, который смеет гордиться своею правотою, смеет не уважать его, Шляхтина, смеет резко говорить о нем… Он хватает его за бороду, плюет в лицо и грозит пистолетом. Затем жена выталкивает его из кабинета; но и здесь, оставшись один, он чувствует, что не все высказал, не излил всего своего гнева, и начинает браниться — браниться резко, непристойно, дико, вероятно, самыми грубыми площадными словами, на что намекала госпожа Рыжова. Тогда, в свою очередь, Рыжов, человек, который должен был быть ошеломлен всем происшедшим, начинает, несмотря на мольбы жены, отдаваться гневу и, взяв в руки палку, выбегает, чтобы выгнать Шляхтина. Но известно всякому, кто имеет несчастье быть вспыльчивым, кто когда-либо «выходил из себя», что люди подобного рода еще более раздражаются от своих собственных слов; чем более они кричат, тем более усиливается раздражение, чем более они бранятся, тем более они чувствуют необходимость продолжать брань до тех пор, пока не выскажут всего, что давит их сердце, что мутит их зрение. То же должно было быть и здесь: присутствие Рыжова, возможность браниться с ним вновь должны были развить раздражение Шляхтина до последней степени, а между тем Рыжов махает палкой, может ударить, оскорбить… Одна мысль, что этот человек вмешивается в его дела, что он имеет какое-то право класть на него клеймо нравственного осуждения, что он имеет возможность осуждать его, третировать как виноватого, постановлять о нем приговор — это одно должно было увлечь все существо Шляхтина — и тогда-то у него должно было явиться желание отмстить этому человеку, уничтожить его, устранить этого непрошеного судью, который с палкою в руках кричит: «Вон, негодяй, из моего дома!» — и который даже не верит, не хочет верить, что в него может посметь стрелять «подлец»! Вы знаете, что внутренняя борьба в Шляхтине была непродолжительна; он сам сегодня утром рассказывал нам, что сказал Рыжову «буду стрелять», но остановился, потому что выстрелить «было бы ужасно»; но тем не менее это не остановило его и гнев поборол голос совести и рассудка. Но удар был отклонен женою Рыжова. Тогда, весь отдавшись своему слепому гневу, сказав опять: «Буду стрелять» — Шляхтин выстрелил еще раз и убил Рыжова. Вы знаете, что за этим последовало. Здесь возбуждается вопрос о том, надел ли Шляхтин калоши или не надел; мне кажется, это все равно: важно то, что он не устремился на помощь к упавшему Рыжову, не закричал от ужаса, не бросился к сестре, которая была также убита им нравственно, как физически был убит муж ее, не стал кричать о помощи в отчаянии от того, что сделал, не желая, не имея в виду. Напротив, весь в тумане, навеянном гневом, он с не уходившимся еще сердцем выбежал на улицу и только там оценил, что совершил.
Вот вся сущность дела. Опуская некоторые мелкие подробности, так как, вероятно, они сохранились у вас в памяти, я обращусь к тому, чтобы определить, что за преступление сделал Шляхтин. Наш закон предусматривает несколько видов убийства; одним из наименее тяжких считается тот вид, когда человек совершает убийство в состоянии крайнего раздражения, в запальчивости, когда он весь отдается влиянию своего гнева и под влиянием его решается на убийство. Я полагаю, что в настоящем случае вы, господа присяжные заседатели, найдете, что именно существовало такого рода преступление. Я не могу доказывать, что Шляхтин пришел с пистолетом именно для того, чтобы убить Рыжова; но вместе с тем не могу отрицать, что он убивал Рыжова сознательно, что он понимал, что делал, что в нем происходила кратковременная борьба: сначала совесть его восстала против того, что он хотел сделать, в голове промелькнуло слово «ужасно», потом все померкло и преступление было совершено; он утолил мгновенную жажду мести над человеком, который был ему ненавистен, тягостен в последнее время. Что же это такое? Соединение нервного состояния, которого я не имею права отрицать, так как оно было признано экспертами, с крайним гневом, который можно и должно было побороть, с которым человек может и должен сражаться и одолевать его, но гневом тем не менее очень сильным, составляющим характеристический признак убийства в запальчивости и раздражении. Вам, вероятно, придется выслушать много указаний на то, что преступление совершено не так, как я предполагаю; но вы, конечно, сами оцените, как все было в действительности. Я, впрочем, полагаю, что в делах, подобных настоящему, трудно усомниться в виновности; во всяком случае в деле нет данных, дающих возможность отрицать сознательное деяние.