Презрение - Альберто Моравиа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошенько не понял, прозвучало ли в этой фразе просто обычное презрение ко мне или же в ней сквозила еще и какая-то смутная надежда. Я осторожно спросил:
— Почему ты так думаешь?
— Да потому что я тебя знаю. Немного помолчав, она добавила, желая смягчить свои слова: Впрочем, со сценариями у тебя всегда так… Сколько раз ты мне заявлял, что не будешь писать то тот, то этот сценарий, а потом все-таки писал… Стоит тебе приступить к работе, все твои сомнения тотчас же исчезают.
— Да, но на этот раз затруднения кроются вовсе не в сценарии.
— А в чем же?
— Во мне самом.
— Что ты хочешь этим сказать?
"То, что тебя целовал Баттиста", хотелось мне ответить ей. Но я сдержался: мы никогда не были настолько откровенны, чтобы выяснять до конца наши отношения, всегда ограничивались намеками. Прежде чем выложить всю правду, нам надо было еще слишком многое сказать друг другу. Я наклонился вперед и серьезным тоном проговорил:
— Эмилия, ты же знаешь, в чем дело, я все сказал за столом. Просто я устал работать на других, мне хочется наконец поработать для себя.
— А кто тебе мешает?
— Ты, произнес я с пафосом, но, увидев, что она сделала протестующее движение, сразу же добавил: Конечно, не ты сама, а та роль, которую ты играешь в моей жизни… Не секрет, во что превратились наши отношения… лучше о них и не говорить… Но все же ты моя жена, и я в который раз это повторяю согласился на подобную работу прежде всего ради тебя… Если бы тебя не было, я бы на это не пошел… Короче говоря, тебе прекрасно известно, что у нас много долгов, мы должны выплатить уйму денег за квартиру, да и наша машина еще полностью не оплачена… Поэтому-то я и пишу сценарии… Однако теперь я хочу сделать тебе одно предложение…
— А именно?
Мне казалось, что я очень спокоен, рассуждаю очень здраво, очень разумно. В то же время какое-то еле уловимое неприятное чувство говорило мне, что мое спокойствие, моя рассудительность, моя разумность все это напускное и, хуже того, абсолютно нелепы. Ведь я видел Эмилию в объятиях Баттисты! Только одно это и было важно. Тем не менее я продолжал:
— Предложение, которое я хочу тебе сделать, следующее: ты сама решишь, писать мне этот сценарий или нет… Если ты не советуешь мне за него браться, то завтра же утром я сообщу Баттисте о своем отказе… и мы сразу уедем с Капри.
Она продолжала сидеть, опустив голову, казалось, погруженная в раздумье.
— Хитер ты все-таки, наконец сказала она.
— Почему?
— А потому, что, если ты впоследствии пожалеешь об этом, ты сможешь обвинить во всем меня.
— Да мне и в голову не придет говорить тебе что-нибудь подобное… Тем более что сейчас я сам прошу тебя принять решение.
Я видел, что она обдумывает ответ. И я понял, что ответ, который она мне даст, будет, безусловно, свидетельством ее чувств ко мне, каковы бы они ни были. Если она скажет, что я должен писать сценарий, значит, она меня и впрямь глубоко презирает, настолько, что, несмотря на создавшееся положение, считает возможным, чтобы я продолжал работу; если же ее ответ будет отрицательным, значит, она еще сохраняет ко мне некоторое уважение и не хочет, чтобы я работал под началом у ее любовника. Итак, в конечном счете передо мной вновь стоял все тот же вопрос: в самом ли деле она меня презирает и за что? Наконец она проговорила:
— Такие вещи нельзя решать за других.
— Но ведь я тебя об этом прошу.
— Запомни, ты сам настаивал, вдруг произнесла она неожиданно торжественным тоном.
— Хорошо, запомню.
— Так вот, я считаю, что, раз ты уже взял на себя обязательство, не стоит от него отказываться… Впрочем, ты ведь сам мне много раз говорил… это может рассердить Баттисту, и он никогда больше не даст тебе работы… Думаю, ты должен написать этот сценарий.
Значит, она мне советовала не оставлять работы над сценарием; значит, как я и предполагал, она испытывала ко мне самое глубокое презрение. Не веря своим ушам, я переспросил:
— Ты действительно так считаешь?
— Безусловно.
Я не сразу нашелся, что сказать. Потом, охваченный враждебным чувством, предупредил:
— Прекрасно… только не говори потом, что дала этот совет, так как поняла, что я, мол, сам хочу заняться этой работой… Как ты говорила, когда надо было заключить контракт… Я заявляю тебе со всей ясностью, что не желаю писать сценарий.
— Ох, как ты мне надоел! пренебрежительно проговорила она, вставая с постели и подходя к шкафу. Я дала тебе совет… А ты можешь поступать, как тебе угодно…
В ее тоне слышалось презрение; итак, мои предположения подтвердились. И внезапно я почувствовал, как сердце мое вновь пронзила острая боль, как и тогда в Риме, когда она крикнула мне прямо в лицо о том, что меня не любит. У меня невольно вырвалось:
— Эмилия, что же это такое? Разве мы враги? Раскрыв шкаф и смотрясь в зеркало на внутренней стороне дверцы, она рассеянно сказала:
— Что поделаешь, такова жизнь!
У меня перехватило дыхание, я оцепенел и не в силах был произнести ни слова. Никогда еще Эмилия так не разговаривала со мной, с таким равнодушием, с такой апатией, такими избитыми словами. Я понимал, что могу еще придать этому разговору совсем иное направление, сказав, что видел се с Баттистой (впрочем, она и сама прекрасно это знала); что, попросив ее совета, работать ли мне над сценарием, я только испытывал се, и это было правдой; и что, короче говоря, теперь, как и раньше, все дело только в наших отношениях. Но у меня не хватило духу или, вернее, сил так поступить; я чувствовал себя бесконечно, безнадежно усталым. И я даже почти что робко спросил:
— А что ты будешь делать здесь, на Капри, пока я буду работать над сценарием?
— Ничего особенного… Буду гулять… купаться… загорать… Буду жить, как все.
— Одна?
— Да, одна.
— И тебе не будет скучно?
— Мне никогда не бывает скучно… Мне много о чем надо подумать…
— Ты думаешь иногда и обо мне?
— Разумеется, и о тебе.
— И что же ты обо мне думаешь?
Я встал, подошел к ней и взял ее за руку.
— Мы уже много раз говорили об этом.
Ее рука сопротивлялась, но не слишком решительно.
— Ты по-прежнему думаешь обо мне то же, что и раньше?
При этих словах она отступила назад, затем резко сказала:
— Слушай, шел бы ты лучше спать… Есть вещи, которые тебе неприятно слушать, и это вполне понятно… Но, с другой стороны, я могу только повторять их тебе… Что за удовольствие в подобных разговорах?
— Нет, давай все-таки поговорим.
— Но зачем?… Мне придется еще раз повторить тебе то, что я уже много раз говорила… Или, может, ты думаешь, что я изменила свое мнение после приезда на Капри? Напротив.
— Что значит «напротив»?
— Напротив… объяснила она, немного смешавшись, этим я хотела сказать, что вовсе не изменила своего мнения. Вот и все.
— Значит, ты продолжаешь испытывать ко мне… все то же чувство… Не так ли?
Неожиданно для меня в ее голосе послышались возмущение, чуть ли не слезы:
— Ну зачем ты меня так мучаешь?.. Может, ты думаешь, мне приятно говорить тебе такое?.. Мне это еще тяжелее, чем тебе!
Слова ее прозвучали искренне, в них чувствовалась боль, и это меня тронуло. Я сказал, снова взяв ее за руку:
— А я думаю о тебе только хорошее… И всегда так буду думать. Затем, желая дать понять, что прощаю ей измену (а я ведь действительно простил ее), добавил: Что бы ни случилось!
Эмилия ничего не ответила. Она смотрела куда-то в сторону и, казалось, чего-то ждала. И в то же время незаметно, но с упрямой враждебностью пыталась высвободить свою ладонь. Тогда я резко отпустил ее руку и, пожелав спокойной ночи, быстро вышел. И почти сразу же я услышал, как в замке ее двери щелкнул ключ, и этот звук вновь наполнил мое сердце острой болью.
Глава 17
На следующее утро я поднялся рано и, не спрашивая, где Баттиста и Эмилия, ушел, вернее, убежал из дому. Я выспался и отдохнул, события предыдущего дня, и прежде всего мое собственное поведение, вставали теперь передо мной в довольно неприглядном свете, как цепь сплошных нелепостей, которым я пытался противостоять самым нелепым образом. Теперь мне хотелось спокойно обдумать, что следует предпринять, оставляя за собой свободу действий, не ограничивая ее каким-нибудь поспешным решением, которое может оказаться непоправимым. Итак, выйдя из дому, я пошел той же дорогой, что и накануне вечером, и направился в гостиницу, где жил Рейнгольд. Я спросил режиссера, мне ответили, что он в саду. Я вошел в сад, в глубине аллеи сквозь деревья виднелась легкая балюстрада, ослепительно белая в ярком сиянии безмятежных, залитых солнцем моря и неба. На небольшой площадке перед балюстрадой стояло несколько стульев и столик; заметив меня, сидевший там человек поднялся и приветственно помахал мне рукой. Это был Рейнгольд, одетый как капитан дальнего плавания: ярко-синяя фуражка с золотым якорем, такого же цвета пиджак и белые брюки. На столике стоял поднос с остатками завтрака, тут же лежали папка и письменные принадлежности.