Старинная шкатулка - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Интересно, какая все же разница между собранием, совещанием и заседанием?» Никогда такой вопрос не приходил ему в голову, и Сенин с удивлением подумал, что, пожалуй, не смог бы толком ответить на него.
Начальник цеха Беляев выступал после всех. И прежде всего лягнул Сенина. Да какое лягнул, — вовсю напустился.
— …То же самое происходит и с товарищем Сениным. Позавчера он запоздал на целых двадцать минут.
— На шестнадцать. И ведь я объяснял, почему, — сказал Николай, но как-то неуверенно и к тому же хрипло, невнятно сказал, едва ли кто чего понял.
— Некоторые считают Сенина хорошим токарем. Да, нормы он выполняет. А ведь одного этого еще недостаточно. Сенин не умеет себя вести, а когда ему делают замечание, начинает грубить…
Николай и в самом деле запоздал, но уж вовсе не из-за халатности; живет он на окраине, за оврагами, там, где когда-то была деревушка, которая соединилась с городом; если тихим шагом добираться, то почти что час до фабрики, а если поторопишься — минут этак тридцать-сорок. Автобус должен прибывать на их окраину через пятнадцать минут, но где пятнадцать, там и двадцать, а иногда так и вовсе — ждешь, ждешь — подь оно к лешему! — и дождаться не можешь. Ехал, и по дороге что-то попортилось в моторе автобуса; шофер начал успокаивать: «Сейчас, сейчас». Но где там «сейчас». В общем, добирался на своих двоих и, как ни торопился, на шестнадцать минут все-таки запоздал.
Сенину кажется, что Беляев немножко недолюбливает его. И трудно сказать, когда и с чего все началось. Помнит только легкую стычку, происшедшую больше года назад. Беляев тогда сказал: «Почему у тебя такой грязный станок?», а Николай, будучи в дурном настроении (в то утро дождь лил как из ведра, автобусы почему-то не ходили, и он вымок до нитки), ответил грубовато: «Уж не грязнее, чем у других». Действительно, не грязнее. Но Беляев просто так по цеху не пройдет, непременно кому-нибудь на что-нибудь да укажет. А просто так… не может. Николай смолчал бы, да голос у начальника цеха был слишком уж холодный, надменный: «Я тебе делаю за-ме-ча-ние!» Отошел и поглядел еще издали. Лампочка висела за спиной Беляева, на его глубоких глазницах лежала тень, и Николай лишь чувствовал на себе пристальный стальной взгляд. Ведь, кажется, простой мужичонка: родился где-то тут, в деревне, был слесарем и бригадиром, в начальники выскочил только года два назад, после того, как заочно окончил техникум, и на тебе… И позднее нет-нет да и сделает Сенину какое-нибудь замечание: «Ты слышишь?» Николай хмурится: «Слышу». И, если не согласен с Беляевым, напряженно и торопливо возражает, чувствуя при этом какое-то странное удовлетворение.
Нынче они всем цехом дважды ездили в деревню, помогали колхозникам копать картошку, и Николай работал, не жалея себя, пуще всех упластался. Думал, похвалит. Нет! Выступая на собрании, Беляев похвалил других, а Сенина будто и не было на картошке. Или вот еще случай. Шел с женой Надей по базару, навстречу — Беляев, гладенький такой, чинный, остановился и давай внушать: «Что у тебя вид как у хулигана? Поправь! Да и галстук тоже…» А какое ему дело до всего этого? Каждому рабочему «тыкает». А попробуй-ка скажи «ты» ему самому. Хо-хо!.. Пробовал кое-кто. Беляев злился: «Как ты ведешь себя?! Почему не хочешь прислушиваться к критическим замечаниям?..» И пошло, и поехало.
Не зная Беляева, обмишулиться можешь: старается вроде бы мужик; в своем деле, как говорится, собаку съел; точный (часы по нему проверяй), в шляпе, в галстучке, не крикнет, даже голоса не повысит. Не повысит-то не повысит, а себе на уме…
Сенин не раз подумывал, не перейти ли на другую работу, но уже привык тут, смолоду на одной и той же фабрике, в одном и том же цехе.
Он никогда не выступал на собраниях, ему казалось, что он может выпалить что-то не то, повести себя как-то не так и будет смешон, нелеп. Но в этот раз решил все-таки выступить.
— Я ведь не просто так запоздал. — Голос как чужой. Кажется, никогда в жизни Сенин не чувствовал подобного напряжения. — Я говорил ведь. И все ж таки надо разбираться. А то все шишки ну одного, елки-палки! Конечно, у кого лужёна глотка, тот отобьется. Тот, вообще, от кого хошь отобьется. А другого понужают и понужают ни за что. А почему я должен отвечать за ни за что? Это, как говорится, извини-подвинься!..
Он со страхом понимал, что говорит не то, не так.
— Ты где находишься? — громко и почти весело спросил Беляев. — На трибуне. На собрании. И нечего нести всякую околесицу.
Заскрипели стулья, кое-кто посматривал на Сенина усмешливо, кое-кто недоуменно. Николай говорил и в то же время подмечал эти взгляды, улыбки и дивился, что может подмечать и жить в эти минуты так вот странно раздвоенно.
Уж лучше бы не выступать.
Придя домой, Сенин начал рассказывать обо всем этом Наде.
— А как он тебе платит? — прервала его жена.
— Что значит «как»?
— Не сбавляет зарплату-то?
— Ну что ты говоришь? Как это он может сбавлять?
— Тогда чо уж ты так-то? И — гляди-ка! — даже на меня взбуривает.
Николаю расхотелось говорить с женой. А она, помолчав, затараторила недовольно:
— Значит, авторитета нету у тебя, вот что я те скажу. Не позволяй над собой изгаляться-то. А то плюют на тебя. У нас вон директор фасона не гнет. — Надя работает в гастрономе кассиршей. — Знает, что меня просто так не охомутаешь. Так турну, что в другой раз не захочет. На меня где сядешь, там и слезешь.
«Господи, к чему она все это говорит? Зачем?..»
Нет, с женой ему тоже было нелегко, она вообще крутила и вертела им, как хотела. Чудноватая: поводит плечиками, то кокетливо, то недовольно, гримасы, ужимки, игриво прижимает руки к груди, — играет в обаятельную и культурную. Так же играла она и в ту пору, когда Николай начинал ухаживать за ней. Тогда все это умиляло его, казалось по-девчоночьи наивным и чистым. Но сейчас-то ей — слава богу! — далеко за тридцать, под глазами и возле рта уже морщины, и детские ужимочки кажутся смешными и раздражают.
Неторопливо, с забавной сверхсерьезностью и достоинством оделась и пошла к отцу и матери, они живут в своей избе, в трех кварталах отсюда. Тесть прибаливает, а теща так и вовсе на ладан дышит, и Наде, конечно же, нелегко, хоть на три части разрывайся — сиди за кассой, работай дома и у родителей. Да еще есть сынок у них, Минька. Он убегался за день-то и теперь спит себе на койке. Сенин жалеет жену, помогает ей, в чем может; но сейчас, в эти вот минуты, вся жалость куда-то пропала, и Николай уже с неприязнью глядел на ее зеленую шляпку (шляпка по хозяйке — тоже расшеперилась, важничает), на ее самоуверенно покачивающуюся спину, и уже казалось: упади она, разбей нос, захромай, более того, заболей и ляг в больницу, он, как говорится, не охнет. Эти мысли испугали его: значит, и он может быть злым и мстительным.
Да, он становился каким-то другим — раздражительным и нетерпеливым, с его души не спадало, неясное ему самому, беспокойство, какое-то глубинное, хотя и легкое, но все же тягостное напряжение. И сейчас тоже вот, будто кто-то без конца понужает и понужает его: «Иди, иди!.. Ну делай же что-нибудь, делай!..» И Николай ходил и ходил по избе и по двору, принимаясь то за одну работу, то за другую, пытаясь отвлечься, найти хоть какое-то успокоение и не находя его. И так каждый день: когда-то сильнее, когда-то слабее… Вчера рассказал обо всем этом приятелю-шоферу, с которым учился в школе, но тот ничего не понял и заухмылялся: «Надо взять себя в руки…»
В прошлом месяце показывался врачу. Перед ним сидела бастенькая на личико женщина лет под тридцать; видать, куда-то торопилась, все чего-то поглядывала на часы; была в ней заметная холодность, отчужденность, даже вроде бы нерасположенность к нему, Сенину, будто боялась, что Николай вот-вот начнет объясняться в любви или обижать ее, вытворять что-то неприятное. Сказал, что у него побаливает голова, часто ни с того ни с сего начинает бешено биться сердце, и он теперь сильно устает. Конечно, ему хотелось еще кое-что сказать, ну, к примеру, о том же внутреннем напряжении, о безотчетной легкой тревоге, которая как бы въедается в его душу, о разных чудноватых, нелепых сомнениях: закрыл ли окошко, выключил ли газ? Боится побелеть, покраснеть… «Черт возьми, к чему это?! Какая ерунда!» Ему казалось, что во всем этом есть что-то мелкотравчатое и унизительное.
Спросила, где и кем он работает, и скороговоркой посоветовала побольше бывать на воздухе (будто он не бывает, все время торчит во дворе да на огороде), заниматься утренней зарядкой (есть когда тут: и воды принеси, и дров наколи, и печь растопи, и за кроликами, курицами пригляди, и в магазины сбегай — да мало ли); сказала, что, дескать, все пройдет, все перемелется, от переутомления это, надо отдыхать побольше, питаться получше, и прописала лекарство под непонятным названием, пояснив, что сделано оно «из рогов молодых пятнистых оленей».