На пути в Итаку - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он зашел в кафе на площади и попробовал, сидя перед окном, описать пейзаж снаружи, но после первых же записанных фраз понял, что занятие это бессмысленное. Этот текст лишен сюжета. Сюжетом могут быть только твои взаимоотношения с тем, что ты сейчас переживаешь. Ну а то, что рождает эти переживания, ну, скажем, пейзаж за окном — неподъемно для слова. Твоего, по крайней мере.
И бросив писать свой очередной экзерсис, он начал про другое и продолжил это вечером в поезде, который вез его в Варшаву: он записывал про отца в Польше 1944 года.
Отец (из блокнота)
«…Вот это, до которого я никак не могу дотянуться в слове, «ощущение польского» почему-то постоянно вызывает в памяти отца и его рассказы про Польшу. Отцовские рассказы были про другую Польшу, они ничего мне сейчас как бы и не объясняют, и тем не менее я здесь не в полном одиночестве.
Да нет, я думаю, все просто.
Во-первых, само слово «Польша» впервые я услышал от отца. Он произносил его, вспоминая — очень редко — про войну. Авиационный полк, в котором отец служил техником, в 1944 году стоял в Польше.
Ну а во-вторых — сам отец.
Крестьянин из приграничной с Китаем деревни в Приморском крае, заселенной украинскими переселенцами. Молодой колхозник, ученик ФЗУ во Владивостоке, столяр на паровозоремонтном заводе в Уссурийске, восемь лет — солдат, потом — шахтер, мастер-строитель, осмотрщик вагонов в Малоярославце.
Европа для отца была совсем другой. Он не был там человеком, изживающим некий комплекс советского на Западе, особенно тяжкий как раз в отношении Польши, нет, он пришел сюда, чувствуя себя освободителем. И имел тогда на это право. Он ловил на себе восхищенные взгляды девушек — а отец был красив и в старости. У него не было, как я понимаю, проблем даже с языком — западнославянская языковая основа сидела у него в крови. (Да и я, выраставший возле своих украинских дедушки и бабушки, помню, как в первом классе учительница уссурийской школы говорила: «Костырко, скажи, что за окном на небе?.. Нет, неправильно. Нужно говорить не "хмара", а "туча". Повтори: туча»). По-польски отец вряд ли говорил, но понимал язык уж точно лучше меня. Потомок украинских крестьян, на поляков он смотрел как на соседей из не слишком удаленных деревень.
Он мог подшучивать над поляками: «Про уборную спрашиваешь, а тебе не дослушав: "Ниц, нема! Вшистко герман забрав"». Но и не уважать поляков он не мог: «Они обсаживают свои дороги фруктовыми деревьями, — говорил мне он с не утихшим и через сорок лет изумлением. — Не в саду или огороде, заметь. То есть не только для себя. У них, получается, вся страна как один двор. А ведь как насучили: на Западе каждый — враг друг другу. Потому что у них капиталистический строй. Потому что у них — каждый сам по себе. Но, вот видишь, они еще и — страна. Их же никто сверху не заставлял сажать яблони и груши вдоль дорог. Их никто не пропагандировал. Они сами так делали. Как будто так надо. Как будто так нормально. А оно и нормально, если подумать. Едешь по дороге, ни в ту, ни в другую сторону никакого жилья на несколько километров, а вокруг тебя яблоки и груши на деревьях. Это как?.. Ну и самогонка у них была у каждого своя. Из тех же груш гнали. Вот это я понимаю, человеческое общежитие».
И там же в Польше был у отца один из самых важных для него политико-экономических разговоров. Отец ездил из своей части на дальний склад и на обратном пути на полдороге сломалась машина. Отец оставил машину с шофером и пошел ловить попутку. Был вечер, начало весны. «А обут я был, — рассказывал отец, — в валенки. Ноги промочил. Машин не было. Шел и шел по пустой дороге. Где-то надо было заночевать и просушиться. А тут — хутор в стороне от дороги. И я пошел туда».
Во дворе его встретил пан. Выслушал и пригласил в дом. Поляк этот уже пожилой был, служил когда-то в русской армии и говорил по-русски. Хозяйка приготовила ужин, накрыла на стол, пан достал бутылку самогона. И вот тогда заговорили.
Начали с ерунды, которая, кстати, тоже не отпускала отца до старости, — пан сказал: неправильно вы пьете водку. Не нужно пить ее стаканом. Пей понемногу, глотками. Хмель и радость будут такими же и будут долго, но мутить не будет, голова болеть утром не будет — не будет никакого вреда для здоровья. Я тогда дурной был, говорил отец, я слушал и про себя посмеивался: ну да, конечно, поляки еще будут учить его, как надо пить. А вот сейчас бы не смеялся.
Пьянство было больной темой отца: «Ты мне скажи, что такое норма, а? Нормой считают то, как живет большинство людей. Так? Так! Теперь давай посмотрим. Вот через забор от нас Кузьмич с Полиной Семеновной — пили не просыхали. Полина Семеновна и умерла пьяная во время запоя, сгорела во сне, от непотушенной папиросы. За другим за-бором — Иван. Запои — по неделе. А если по улице посчитать? Да тут и считать не надо. Пьют. Поголовно пьют. Значит, нормой должно быть пьянство? Так получается, а? Чего молчишь? А все потому, что вы в своей Москве не то делаете. Ученые люди для того и ученые, что должны были бы объяснить народу, как надо пить. Поляк с хутора знает, как надо пить, а вы не знаете?!»
Отец был убежден, что «ученые люди» для того и ученые, чтобы всем остальным пример показывать. А они?! «За что их кормим, паразитов?! Сами как скоты, присосались к кормушкам, из Москвы — ни на шаг. На страну им насрать!»
Ну и вторая тема в том полувековой давности разговоре, оставшаяся в памяти отца занозой навсегда и позволившая ему в старости полюбить неблагообразного Ельцина, была темой капитализма и социализма. С несокрушимой уверенностью в своей правоте молодой отец начал объяснять пану, что они, поляки, живут неправильно. При капитализме живут. (Тогда это был острый вопрос для отца еще и как для русского солдата, наблюдавшего, как тормознулось по приказу Сталина продвижение наших войск по Польше, предоставив немцам возможность уничтожить польских антифашистов и сровнять с землей Варшаву, — единственным внутренним оправданием для отца была борьба за то, чтобы Польша стала народной и не досталась Миколайчику, который сидел в Лондоне; так им говорили в армии, и так думали, действительно думали солдаты.) Пан слушал внимательно. А потом по праву старшего мягко, не горячась, сказал молодому советскому солдату то, что он запомнил, как потом оказалось, на всю жизнь. Понимаешь, сказал поляк, страна с правильно устроенной в ней жизнью, когда она долго не воюет, она богатеет. И все, кто живет в этой стране, богатеют. Вот мы прожили двадцать лет без войны сами по себе, и посмотри, как мы живем и как вы живете. Ты говоришь, что в России хозяин жизни простой народ. Скажи, сколько у тебя земли? Твоей земли. Сколько ты купил себе костюмов? Сколько пальто? Что построил на своем дворе? У меня, например, свое хозяйство. Ты сам видишь. У меня три костюма. У меня два пальто и полушубок романовский для морозов. У меня перед войной было пять коров и три лошади. Это потому, что Польша жила двадцать лет в мире. А у тебя? Ну не у тебя, так у твоих родных?
И отцу ответить было нечем. (Да что отцу! И я в шестидесятые донашивал рубашки, пошитые в сорок седьмом году дедом из немецкого парашютного шелка, который отец привез с войны, а у матери был парадный пиджачок, скроенный дедом из немецкой офицерской шинели.)
«Ты простой человек, и я простой человек, — говорил поляк. — Чего мы будем спорить. Ты сравнивай сам».
Отец мог забыть про этот разговор через неделю, через месяц. Но вспоминал про него через сорок лет. Предложенный поляком критерий здоровья государственной жизни оказался убойным.
Получается, что отец прошел путь гораздо больший внутренний, чем я».
Взаимоотношения
В шестидесятые-семидесятые, когда он смотрел польское кино и читал Ежи Ставинского, образ Польши у него был.
Потом десять лет он прожил без Польши. Та Польша закончилась сюжетом с «Солидарностью». Он счастлив, что у стран Варшавского договора, то бишь у Политбюро ЦК КПСС, хватило тогда ума не вводить войска в Польшу. Потом история стронулась с места уже дома, и внешним миром тогда стали Германия, Франция, Англия, США и т. д. Европейская, мировая история при Горбачеве делалась уже в России. Тогда у него еще не было видеомагнитофона, и он жалеет, что не смог записать теленовости с кадрами разрушения Берлинской стены.
И вот снова — Польша. Он обнаружил, что едет в абсолютно незнакомую для себя страну. Старые образы (времен Вайды и «Кабачка» по тогдашнему ТВ) остались в далекой молодости, а новых нет. Из поляков он читал только Стасюка и смотрел Кеслёвского и Поланского.
Но на самом деле это замечательно — восприятию не мешают заготовленные дома образы. Ты начинаешь с белого листа. Только с того, что ты ощущаешь на самом деле.
Ну, например, что такое Польша для него вот сейчас?
Разумеется, заграница.
Да, но странная какая-то. Для него, ставшего «выездным» уже в сильно зрелом возрасте, состояние себя, путешествующего, скажем, по Дании или Испании практически без языка (остатки школьного английского), включало особую собранность, особое напряжение, впрочем, и радостное тоже. А здесь он постоянно ловит себя на противоестественной для себя заграничного расслабленности.