У стен Малапаги - Борис Рохлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я люблю Катю, она очень быстро бегает, я никогда не могу её догнать».
«Почему, ты иногда её догоняешь».
«Я люблю Катю, она к нам приходит, и я никогда не хочу, чтобы она уходила, никогда, чтоб уходила Катя. Мы с ней играем, и я даже спать не хочу. Слышишь, никогда не хочу».
«Да, ты потом долго не можешь уснуть».
«Я люблю Катю, потому что она красивая».
«Да, Катя хорошая девочка».
«Ты знаешь, я люблю Катю, потому что она девочка».
«Тебе пора спать», — говорит папа и встаёт, чтобы налить горькой микстуры в большую серебряную ложку.
«Когда я выздоровлю, Катя снова будет приходить к нам, правда?»
«Да, конечно, она будет приходить».
Отступление насчёт отдалённых предметовТёмное было звучание у жизни, и хоть много сладости крылось в темноте этой, но орда несуразиц разных всё поглощала, не оставляла просвета. Книжки жглись в печке в сорок девятом и позднее, шли на растопку листы одного формата, уснащённые типографскими значками, точками, запятыми и прочими вопросительно-восклицательными, отметку имевшие о том, какая страница. Может, и книги были так себе, всё о политике больше, но и художественность присутствовала, и с картинками, редко, но встречались. Одну Володя помнил: солдат штыком Георгия Победоносца ниспровергал. В солдате была тайна, загадка. Он победил, одолел, а всё же приходится его в печку отправлять.
Ветреное было время, холодное, оттого, что с залива Финского дуло и щелей в жизни много имелось, а дальше их всё больше становилось, и явственнее течь и крен в жизни обнаруживались. Даже не темноты ощущение было — черноты, глядеть когда некуда было, потому, не видно ничего, что смотреть.
Жил, будто ладонью заслонился, как от солнца заслоняются, а он от окружающей жизни, когда и не бьют, а всё словно к стенке ставят, постоишь, постоишь и дальше к следующей топаешь. И каждая последней мерещится.
Как-то раз в такое время, на продолжении его последнем, перед великими переменами, незадолго, солдата убили, резиновая только лодка от него осталась, плыла, бесшумная совсем. Печальное пение сосен помнится, высоко, как на хорах, в пустом пространстве обдутого северного неба, безлюдной прибрежной земли, ветер с залива, будто сам гонимый, будто некто более могущественный заставляет его ворошить песок, с места на место песчинки переносить, под корнями сосен прятать, холмы насыпать и срывать их. Пение одинокого последнего хора, пение по жертве, по усопшим, кому ещё предстоит это — по ним пение.
Честное пионерское…Это рассказ детский. О жизни, что была и прошла. Вот и сейчас вспомнилось, о бывшем, о давно случившемся. Насчёт «честного пионерского…» Володе представилось, отчётливо, до самой малости, вся обстановка, как получилось, и слова произнесены «честное…» были.
Пьян был отец в тот вечер, крепко пьян, и всё пить продолжал, шампанское. Больше он ничего не пил. Пьянство его широким не было. Не то что там гулять, всех перепугать, по лестнице, на улицу, да в милицию гудёж свой и недовольство жизнью принести. Нет. Такого не было, другое, что похуже, что внутри, въелось, разъело, когда от этого уже деться некуда, и тогда такое говорится, слова идут из глубины самой, где совсем темно. Не то что мысль или переживание себя в слова облекают, тут последнее, что годами копится, что всю твою жизнь собирается, и не мысли это, и не чувства, а боль одна, ссадина, надрыв.
По полу катались пустые бутылки, дымно было в комнате от «Беломора», угарно от печки.
Теперь Володя понимает, что такое невмоготу, когда говорит человек, всё говорит, чтоб недополученное, несостоявшееся, неисполненное высказать. Ибо нет счастья, и будто другая жена была, первая запропастилась в неизвестности жизни, да сын от неё утонул в большой северной реке. Откровенность нападает такая…, и грани, и границы, и что дозволено, забываешь, и женщину ударить можно, с которой близость, что ближе не бывает. Словно никогда розни не знал, как жить начал.
Володя в тот вечер убежал, ибо знал, что бывает, когда мужчина, пусть папа, тем хуже, и не по жестокости или скотству, а лишь по слабости, оттого, что под сорок, а не получается, что-то главное сломалось, и тогда после пяти бутылок, что по полу раскатились, женщину, с которой не то что официально, через ЗАГС, разрешили, тут и не любовь, больше, привязанность, тяготение, невозможность иначе, с другой какой, и эту по лицу, и ещё, ещё, самому больно, а всё бьёшь, знаешь, легче не будет, да хоть силу свою показать, мол, есть ещё она. Доказательством считаешь это, что живёшь, что жизнь не замордовала совсем, и тут-то ошибочка, думаешь, по-своему поступаешь, а на деле внешнее, жизнью окружающей что зовётся, оно тобой и двигает, и там, где думал на себе настоять, растерял без остатка, всего себя, сдался. И не победу праздновать, а поражение, полную личную катастрофу. Человека отсутствие считай установленным. Наружное взяло верх. Тебя топчут, а ты, — из-за кого ещё только и живёшь, — лупишь со всей силы, потому и лупишь, неловкость одолела.
Убежал Володя к однокашнику своему, у которого тоже жизнь хлопотливая. Оттого, что денег в семье нет, сестрёнка от отца другого, да и тот неизвестно где гуляет. Весь вечер провёл он там и поздно домой вернулся. Отец на диване сидел, и на стенке от головы его тёмное пятно от таких сидений всегда увеличивалось. Володя и пальто снять не успел, а отец схватил его за ворот, трясти стал, где, говорит, был, подозрение напало, куда он ходил, не доносить ли, хотя слово это произнесено не было. Такая была жизнь, когда и взрослый испугается, а Володя чист был и «честное пионерское», не думая и говорить не собираясь, сказал. После этого никогда таким чистым не был, без задних, попрятанных в утолках мыслей. С отцом тогда странное произошло, враз сломался, и вся жестокость, надуманная от неловкости, стыдливости, что неоценённой оказалась, слетела. И папа снова стал тот, решившийся, насовсем который…
Рано утром, когда все спятВолодя просыпается рано, в шесть и часто в четыре, и просыпаясь в шесть, он видит усевшееся на стене и на книжных шкафах и упавшее на пол солнце, совсем новое, блестящее, только сегодня появившееся, а в четыре видна Володе, и он её наблюдает внимательно, сосредоточенно, лишь полоска, да и та не сплошная, а скорее чёрточками идущая. Это за окном просветление ночного времени наступает, и ему, знающему об этом, очень хочется, чтоб скорей день был и шум, и жизнь началась, двери чтоб хлопали, и разговор на кухне соседи завели, женщины всё, и разговор свой о происшествиях, событиях местного значения, о родах, о свадьбе, прогноз дали б на будущее, не то, что по радио о погоде и политике, скорей о счастьи, насчёт его разговор свой, женский, произвели.
Но ещё рано, и он тихо лежит в темноте, и думает. Вот скоро он выздоровеет и увидит Катю, а дальше он не знает, ничего не знает, даже не знает, о чём думать.
ИграИ вот видит Володя, Катя пришла, нет, вначале звонок раздастся, а он подумает, что телефон, и вдруг увидит в дверях Катю. Удивится он, это точно, даже удивление на своём лице чувствует, так заметно, что дотронуться до него можно. Только не обрадуется он, наоборот, странно станет, не по себе, словно огорчение испытает, но после окажется, что это не огорчение, просто от неожиданности, испугается перемены, отношение Катино к нему под сомнение поставит, такой же он для неё после болезни — в этом усомнится.
А Катя на него с любопытством смотрит и говорит:
«Я знаю, у тебя была свинка, но это не страшно, я давно болела свинкой».
И тут Володя совсем маленьким окажется, как перед мамой, вдруг выяснится, что плакать он может от Кати и слов её. Как с мамой расставание, внутри сжатие, защемление, горько так, горько, будто последнее расставание, без возвращения. В будущем часто такое предстояло ему. А что от разных девочек и женщин ощущение потери и невозвратности могло происходить, позже открылось. Может, конечно, в нём это самом сидело, а они и ни при чём были.
Дальше он начнёт говорить, объяснять, торопливо, спотыкаясь, сам не зная насчёт чего. Вероятно, здесь не обошлось без любви или игры, в которую играть ещё не приходилось. И была Катя, как долгожданная игрушка, которую долго не покупали, а когда купили, то что делать с ней, как завести, не знаешь. И ключик есть, да куда его вставлять? Вертишь игрушку во все стороны. И только. Но была эта игра необыкновенна, а что знания позднее прибавилось, слаще она не стала. Играют они долго, и когда Катя уходит, то по-прежнему хорошо, не горько, только радость, чего после не бывало, да, видимо, и быть не должно.
Последний разговор с папойПапа говорит:
«Море, оно большое, в море много воды, прохладной и глубокой, но ты далеко не заходи, потому что вода солёная, как лекарство».
Нет, вначале было не море, автобус, ещё раньше река с пароходом и пристанью, которая и название имела, Голодная, Голодная пристань, даже странно, и папа купил книгу в зелёной обложке, там рассказ был про Ворота Расемон, про слугу, у которого прыщ на щеке вскочил, про мёртвых людей, про старуху, рвавщую волосы у трупов на парики. Рассказ о том, что люди при всех обстоятельствах хотят жить. Ещё про девочку и мандарины был рассказ, про обезьянку и муки ада. От книги было прохладно. И много тени от старых платанов, густой, с просветами от ветра и солнца. А уже после этого был автобус, тоже зелёный, и они ехали мимо подсолнухов и хмеля, то жёлтое мимо, то зелёное.