Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ясно видит перед собой эти печатные строчки. Он помнит, как, прочитав их, захлопнул книгу, изумленный, счастливый тем, что все это есть на свете: такая воля, такая правда и люди, живущие по этой правде.
Еще и сейчас он улыбается, вспоминая, как он был счастлив в те минуты. Его лицо, обычно не очень красивое, от этого воспоминания становится таким веселым, в нем столько добродушной силы, что прохожие, несмотря на спешку, несмотря на зонтики, оглядываются на юношу, который шагает под дождем с непокрытой головой, чему-то смеясь и радуясь.
Последние следы плохого настроения, владевшего им дома, исчезают: сердце его полнится радостью, ведь он знает, какая борьба происходит в мире и где его место в ней. Он замедляет шаг, глубоко вдыхает влажный воздух, улыбается про себя. Наконец останавливается.
Под мелким мартовским дождем стоит он на оживленной парижской улице, в центре движения. Перед ним - ярко освещенная витрина цветочного магазина, за стеклом пышно и горделиво красуются цветы, это прекрасное зрелище, и, вероятно, именно оно, именно созвучность радостной витрины его мыслям заставили его остановиться. Но он остановился машинально, он смотрит в окно и не видит раскинувшегося перед ним великолепия. Счастливое сознание, что он нашел правильный путь, - вот что его переполняет, вот о чем он думает.
Это не так уж легко далось ему. Правда, в то время только и говорили, что о новом мире на Востоке, но говорили чаще со злобой, чем дружелюбно. Даже Зепп, который сначала приветствовал рождение нового мира, вскоре разочарованно от него отвернулся и с тех пор скептически и неприязненно отзывался о нем.
Гансу невероятно повезло, что он встретился с дядюшкой Меркле. Сам он ни за что бы не разобрался ни в чем. Он вспоминает, как впервые отправился на улицу Круа, где он теперь частый гость, как он пришел в мастерскую дядюшки Меркле сдать в переплет ноты отца. Старый переплетчик не стал пускаться с ним в разговоры. Да и потом он был скуп на слова. Много прошло времени, пока Ганс открыл, что эльзасец говорит по-немецки немногим хуже его самого. Хитрая голова был этот старый Меркле и очень себе на уме. Никогда он не подступал к нему с прямой пропагандой. Она только оттолкнула бы Ганса. Дядюшка Меркле заставил его самого сделать для себя выводы, он только указал ему правильный путь.
Волна восхищения, дружеских чувств, уважения поднимается в Гансе, когда он думает о старике. Дядюшка Меркле в свои шестьдесят пять лет гораздо моложе Зеппа, которому только сорок семь. И вдруг глаза юноши темнеют, лицо застывает. Ну и дурак же он, ну и олух. Полгода терзается вопросом, поговорить ли по душам с Зеппом. Надо было сразу же посоветоваться со стариком Меркле. Надо было давно довериться ему. Нелегко говорить с дядюшкой Меркле о своих личных делах. Но когда дело важное, а оно важное, старик всем сердцем рад помочь.
Ганс быстро поворачивается, отрывает взгляд от великолепной цветочной витрины, бежит на ближайшую станцию метро. Он сейчас же отправится к дядюшке Меркле, такое решение нельзя откладывать на завтра.
Вот и улица Круа, и старый дом под номером восемьдесят семь. Ганс пересекает двор, быстро взбегает по старым стертым ступеням высокой лестницы дворового флигеля; сердце у него стучит, ведь каждая встреча со стариком для него новая радость, каждая сулит что-то неожиданное; очутившись наверху, он чувствует себя, как, бывало, в баварских горах, когда один только шаг отделяет тебя от вершины и вот сейчас перед тобой откроется широкий вид на мир.
Он стоит наверху, вдыхает знакомый запах мастерской. Ему немножко страшно: что скажет старик? Что бы тот ни посоветовал, он сделает.
Ганс позвонил. Переплетчик сам открыл ему. Он явно обрадовался, увидев Ганса. Из комнаты, позади мастерской, доносился чей-то голос. На мгновение Ганс почувствовал разочарование: дядюшка Меркле не один. Но оказалось, что это радиоприемник, дядюшка Меркле его не выключил. Аппарат гнусавил немецкие слова, раскатисто, по-военному. В отрывистых фразах, которые, казалось, рассекали воздух, грохотало: воля к вооружению, воинская повинность, преодоление эгоизма. Старик Меркле нет-нет, а доставлял себе злое удовольствие послушать, как германские властители стараются шелухой идеалистических благоглупостей прикрыть свою хищность и жестокость.
Он указал Гансу на стул. Сам он бодро двигался по большой комнате, низенький, худой, прямой; под его густыми белыми усами иногда вспыхивала улыбка, живые, умные глаза весело светились.
Ганс пришел не для того, чтобы слушать болтовню какого-то фашистского бонзы. Потребность поговорить со стариком росла с каждой минутой. Проклятое радио. Этот нацист, кажется, до скончания века не перестанет трещать о моральном вооружении. Он, видно, страдает словесным поносом. Это у них от фюрера.
Ганс пользуется минутами ожидания, чтобы еще раз набросать эскиз портрета дядюшки Меркле. Глядя, как тот ходит взад и вперед по комнате, и штрих за штрихом рисуя не совсем послушной рукой, Ганс продолжает размышлять.
В Ecole des beaux Arts [Академия искусств (франц.)], когда он туда поступит, он будет не из самых молодых, и много еще воды утечет, прежде чем он сможет уехать в столь желанную Москву. Что ж, не беда. В его жизни, кажется ему, нет случайностей. Хорошо, что судьба вышвырнула его из уютного Мюнхена. Он постиг, что такое родина и чужбина, зависимость и свобода, неуверенность в завтрашнем дне и прочное положение. Кто живет в эмиграции, тот познает, что такое свой очаг; кто узнал бездомность, тот глубже чувствует, как надо строить дом, чтобы он был жилищем, достойным человека.
Не случайно и то, что он встретил дядюшку Меркле, - о лучшем руководителе и мечтать нельзя. В старике есть нечто твердое, надежное. Даже романтика становится у него трезвой и ясной, как стекло, так что всякие глупые мысли сразу рассеиваются. И он знает жизнь. Как эльзасец, он разбирается в германских и французских делах. В ранней юности он был социалистом, а потом долго не входил ни в одну партию и лишь исподволь пришел к коммунизму. У него нет ничего затверженного, нет голой теории. У него свои собственные мысли, он где нужно критикует, а где нужно верует. Его слова крепки и прочны, как его переплеты.
Наконец старик выключил радио и в наступившей благодатной тишине спросил, указывая на рисунок:
- Ну, как? Что-нибудь получается? Можно взглянуть?
Ганс покраснел, отодвинул рисунок, прикрыл его рукой.
- Потом, дядюшка Меркле, - сказал он и тотчас же решительно заявил: Сегодня я пришел поговорить с вами.
Дядюшка Меркле окинул его светлым, коротким, острым взглядом.
- Выкладывай, мальчик, - сказал он и, поковыряв в трубке, сел против Ганса.
Ганс рассказывал об отце четко, иногда слишком обстоятельно, приводил некоторые его суждения, упоминал о своих возражениях. При этом он машинально играл рисунком и, хотя старался казаться спокойным, в конце концов смял его своей широкой, красной, короткопалой рукой. Последнюю неделю, рассказывал он, отношения особенно испортились. Зепп без конца говорит о деле Беньямина, и вздор, который он несет, ни с чем не сообразен.
- А стоит мне только пикнуть, - возмущенно заключил он, - ввязаться в спор, и уж он удержу не знает. Перед этой лавиной глупостей и предрассудков руки опускаются. Да и немыслимо спорить, когда живешь вместе и целый день мозолишь друг другу глаза. Только нервы вконец истреплешь. Что мне делать? Посоветуйте, дядюшка Меркле.
Переплетчик ни одним словом не прервал рассказ юноши. Когда Ганс кончил, он ни о чем его не спросил и заговорил не сразу. Медленно, размышляя, ходил он взад и вперед по большой комнате. Иногда бережно брал в руки какой-нибудь предмет, рассматривал его своими светлыми небольшими глазами, внимательно и все же не видя ощупывал его и ставил на место. Он курил, сильно затягиваясь, запах табачного дыма заглушал запахи мастерской - кожи, клейстера. Ганс, хорошо изучивший дядюшку Меркле, терпеливо ждал.
И вот старик начал вслух размышлять. Он говорил медленно, с паузами.
- До войны, - сказал он, - все мы думали, что человек труслив. Это был один из многих наших предрассудков. Во время войны мы убедились в обратном. Победить естественную трусость человека совсем не трудно. Надо только знать, как к нему подойти. Приказать построже да вдобавок поднести водки, и он покорно и просто пойдет на смерть. Чего он боится больше смерти - это правды. Тепленькая ложь ему приятна, в нее он кутается, за нее изо всех сил цепляется; с ложью ему труднее расстаться, чем со страхом смерти. Американцы пытались запретить алкоголь, но даже из этого ничего не вышло. Если же отнять у человека душевный хмель, отнять у него такие приятные представления, как свобода, геройство, провидение, гуманность, он встанет на дыбы. Тут он делается коварен, обороняется зубами и когтями. Поколение, прошедшее через империалистическую войну, не может представить себе жизнь без лжи. Что столько миллионов людей погибло по вине нескольких сот хищников, желавших иметь рынки и поправить свои дела, - этой правды они не могут выдержать: им надо одурманивать себя великими словами "нация", "демократия", "свобода". У твоего отца веские основания не соглашаться с тобой. Кто долго опьянялся такими идеями, тому уж не протрезвиться.