Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остерегайтесь мужа (и джинна) деятельного, когда он надумает наконец усовершенствоваться с помощью мысли. Эта небольшая доза мысли крайне опасна.
Дунья полюбила вновь
Когда Дунья впервые увидела Джеронимо Манесеса, он парил, лежа на боку, в своей спальне, почти в полной темноте, с маской для сна на лице, в той глубокой, вызванной изнеможением дремоте, которая заменяла ему в ту пору сон; единственная лампа, оставшаяся включенной на тумбочке, подсвечивала его снизу, бросая жуткие, словно из фильма ужасов, тени на длинное худое лицо. По обе стороны его тела свисало одеяло, отчего Джеронимо походил на ассистента фокусника – сначала ловкач в цилиндре запустит его левитировать, потом распилит пополам. Где я видела прежде это лицо, подумала Дунья, и сразу же ответила себе, хотя это воспоминание уходило в прошлое более чем на восемь веков. То было лицо ее единственной земной любви, пусть и без тюрбана вокруг головы и седая борода не такая ухоженная, грубее и запущеннее, чем ей помнилось, не борода мужчины, который решил обзавестись этим украшением, а неухоженная поросль на лице того, кто попросту перестал бриться. Восемь веков назад, восемь с лишним, она видела это лицо, но словно бы вчера, словно бы он и не покидал ее, не обратился в прах – прах, с которым она говорила, одушевленный прах, но, тем не менее, прах бестелесный, мертвый. Словно бы он все это время ждал ее здесь, в темноте, восемь веков и долее, ждал, пока она отыщет его и воскресит старинную любовь.
Причина его левитации была принцессе джиннов понятна: это, несомненно, дело рук Забардаста, джинна-колдуна. Забардаст проскочил в первую же приоткрывшуюся щель и наложил проклятие на Джеронимо Манесеса, но почему? Вот в чем загадка. Бесцельная злая проделка или же Забардаст каким-то образом догадался о существовании Дуньязат и понимал, что при должном руководстве это племя способно воспрепятствовать воцарению темных джиннов, противостоять, оказать сопротивление? Дунья в случайности не верила. Джинны верят в целесообразность Вселенной, где даже случайность чему-то служит. Дунья решила выяснить мотивы Забардаста, и вскоре она проникнет в них, узнает план Забардаста наслать на человечество двойной недуг взлета и падения и таким образом истребить его с лица земли. Но пока что она восхитилась тем, насколько устойчив к наложенному проклятию оказался Джеронимо Манесес. Обычный человек давно бы улетел в стратосферу и задохнулся в разреженном воздухе, замерз насмерть, его бы атаковали хищные птицы, возмущенные вторжением наземного создания на их высоты. Но вот он, Джеронимо, хотя прошло уже немало времени, он все еще парит совсем близко к поверхности земли, все еще может находиться в помещении и отправлять телесные надобности, не оставляя после себя унизительное месиво. Достойный восхищения человек, подумала она. Крепкий орешек. Но более всего ее привлекало его лицо. Не думала она, что ей доведется увидеть это лицо вновь.
Лаская ее, Ибн Рушд часто восхвалял красоту ее тела, так подолгу, что она с возмущением замечала: «Значит, мои мысли ты не считаешь достойными хвалы». Он отвечал, что разум и тело едины, разум – форма человеческого тела, отвечающая за все телесные проявления, в том числе и за мысль. Хвалить тело значило хвалить тот разум, который правит им. Так утверждал Аристотель, и с этим Ибн Рушд был согласен, а потом, кощунственно шептал он ей на ухо, ему трудно было поверить в то, что сознание может пережить тело, ибо разум принадлежит телу и без него лишается смысла. С Аристотелем она спорить не хотела и ничего не возражала на это. Правда, Платон считал иначе, добавлял Ибн Рушд. Платон думал, разум заперт в теле, словно птица, и лишь когда вырвется из клетки, воспарит и будет свободен.
Ей хотелось сказать: я состою из дыма. Мой разум – дым, и мысли тоже дым, я вся – дым и ничего кроме дыма. Это тело – наряд, в который я облачилась, и колдовством я заставила его действовать так, как действует человеческий организм, он получился настолько биологически совершенным, что даже зачинает детей и рожает по трое, четверо и пятеро. Но я не принадлежу этому телу и могла бы, стоит только пожелать, вселиться в другую женщину, в антилопу или москита. Аристотель заблуждался: я прожила многие столетия и меняла тело по желанию, как наряд, который приелся. Разум и тело не едины, хотелось бы ей сказать, но она знала, что философ огорчится, если она станет с ним спорить, и потому молчала.
Теперь в Джеронимо Манесесе она увидела словно бы возродившегося Ибн Рушда и хотела ему шепнуть: «Вот видишь, ты тоже вошел в новое тело. Ты прошел сквозь время, сквозь темный коридор, по которому, как иные говорят, душа путешествует в промежутке между жизнями, стряхивая по пути прежнее сознание, избавляясь от своего „я“, пока не останется чистая сущность, чистый свет бытия, готовый войти в другое живое тело, никто ведь не может отрицать, что ты снова здесь, другой, но все тот же. Верно, ты вошел в этот мир с завязанными глазами, паря в воздухе, в точности как сейчас. Ты даже не знал тогда, что обладаешь телом, но знал, что ты – это ты. Твоя личность, твой разум оказались в тебе, едва ты пришел в сознание. Тело и разум разделены».
Но, заспорила она сама с собой, может быть, это и не так. Может быть, у людей это иначе, они не меняют обличья, и если спящий схож с тем, кто давно умер, это можно объяснить всего лишь причудами биологии. Может быть, у настоящих людей разум, душа, сознание струятся в теле, словно кровь, наполняя каждую клетку их физического организма, и в таком случае Аристотель прав, у человека разум и тело едины и не могут быть разлучены, его личность связана с телом и погибает вместе с ним. С восторгом воображала она себе такой союз. Как же счастливы человеческие существа, если у них так обстоит дело, хотела она сказать Джеронимо, который и был, и не был Ибн Рушдом, смертны и счастливы! Когда сердца их бьются в экстазе, дрожит и душа, когда частит пульс, волнуется и дух, когда глаза увлажняются слезами счастья, ликует и разум. Соприкасаясь пальцами, они соприкасаются и душами, когда они соединяют тела, на краткий миг соединяются и сознания. Разум наполняет тело чувственностью, позволяет телу пережить экстаз, обонять любовь в сладостном аромате возлюбленного – не только тела, но и души вступают в любовный акт. А под конец душа, столь же смертная, как тело, усваивает главный и величайший урок жизни: физическую смерть.
Джинния приняла человеческий облик, но облик не был джиннией, он не мог сам по себе обонять, ощущать вкус или чувствовать что-то еще, и ее тело не было пригодно для любви, потому что не было симбиотическим партнером и обладателем сознания. Когда философ интимно прикасался к ней, это можно было бы сравнить с ласками сквозь плотное зимнее пальто, многие слои одежды, никаких ощущений на самом деле, кроме отдаленного шороха, как если бы чужая рука гладила пальто. Но она так сильно любила своего философа, что умела его убедить, будто тело ее возбуждено и достигает экстаза. Она хотела, чтобы он верил в доставленное ей удовольствие. На самом деле она могла доставить мужчине физическое удовольствие, но не могла его получить, могла лишь вообразить, каково должно быть это удовольствие, могла наблюдать, учиться и тешить возлюбленного внешними признаками оргазма, стараясь при этом обмануть и себя, не только его: да, да, она тоже счастлива, и это превращало ее в актрису, подделку, дуру, обманывающую саму себя. И все же она любила этого человека, любила его ум и облачилась в тело, чтобы добиться ответной любви, она родила ему детей и пронесла память об этой любви через восемь с лишним столетий, а теперь, к своему изумлению и радости, увидела: вот он, возродился, обрел новую плоть и новые кости, и пусть этот левитирующий Джеронимо немолод, что с того? Ибн Рушд тоже был «стариком». Люди, эти быстро сгорающие свечи, понятия не имеют, что такое старость. Она была старше обоих мужчин, настолько старше, что они бы ужаснулись, если б она старела, как люди. Она и динозавров застала. Она была намного старше человечества.
Джинны редко признаются друг другу, насколько их увлекают люди, как интересен этот род тем, кто к нему не принадлежит. Во времена до появления человека, в эпоху одноклеточных организмов, рыб, земноводных, первых ходящих по земле существ, первых летающих тварей, первых, кто пресмыкался, а потом в века более крупных животных, джинны редко отваживались покидать Волшебную страну. Земля – ее джунгли, пустыни, горы, вся эта дикая природа нисколько их не привлекала. Перистан – лучшее доказательство того, насколько джинны одержимы схемами и повторами, на какие способна лишь цивилизация: они развели регулярные сады, с изящными террасами, с каскадами воды и аккуратными каналами. Цветы росли на клумбах, деревья были рассажены симметрично, образуя приятные для глаз аллеи и купы, местами создавая беззаботную тень, а местами – гармоничное изобилие. В Волшебной стране были павильоны из красного камня, многокупольные, с шелковыми стенами, а внутри устланные коврами будуары, валики, на которые удобно откинуться, а под рукой – самовары с вином. Здесь джинны отдыхали – хотя они и состоят из огня и дыма, собственной бесформенности они предпочитали четкие очертания. В том числе и поэтому они охотно принимали человеческий образ, и одно это говорит о том – о да! – насколько они были в долгу перед бедным смертным человечеством, которое обеспечило им такое лекало и тем самым способствовало внесению порядка, физического, садоводческого и архитектурного, в этот по сути своей хаотический мир. Лишь в акте любви – а это было главным занятием в Волшебной стране – джинны мужского и женского пола выходили из тел и смешивались как две сущности, дым, обвивающий пламя, пламя, вздувающееся дымом, затяжное, неистовое совокупление. А в остальное время они предпочитали использовать свои «тела», раковины, сдерживавшие их дикую свободу. «Тела» структурировали их, как регулярные сады структурировали дикую природу. «Тела» – это хорошо, дружно решили джинны.