Война, блокада, я и другие… - Людмила Пожедаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мне разрешили ходить в палаты к раненым. Они жалели меня — я жалела их. Я приносила им газеты, книги, зеленые веточки из сада и ставила в стаканы с водой. Приносила попить, звала нянечку или сестричку, пела им детсадовские песенки и рассказывала детсадовские стихи: «А под вечер мы с родными на Неву гулять пойдем… / Машут флагами линкоры, катера и крейсера…» Спрашивали про Ленинград. Рассказывала, как могла, но больше отвечала на вопросы. Я рисовала для них танки, пушки, самолеты и все то, что рисовала в блокадной комнате на стенах. Вот только они смеялись над моими бомбами и говорили, что они похожи на морковки с хвостиками. Раненые всегда меня чем-нибудь угощали и подкармливали. Вот только доктор, когда узнавал об этом, очень сердился и ругал и меня, и раненых. Он говорил им, что мне много есть нельзя и что они, раненые, меня просто погубят. Но отказаться от еды было для меня настоящей пыткой. Я поедала все, что мне давали, хотя, помня, как обидела маму супом, почти ничего ей не оставив, отказывалась от всего. Но голод брал свое, и я соглашалась «только попробовать» и пробовала до стерильной чистоты тарелки.
Через какое-то время доктор отпустил меня жить к тете Кате и к маме, но велел приходить долечиваться.
Прощаясь с ранеными, которые как-то ко мне привыкли, я пообещала навещать их, когда буду приезжать к доктору на осмотр. В госпиталь мы ездили с братом Юрой. Он был на 4 года старше меня и опекал меня как мог.
Раненые встречали нас в садике и каждый раз что-нибудь мне дарили — самолетики, лодочки, кораблики с парусами, вырезанные из коры и дерева перочинными ножичками. Мне даже сделали деревянного человечка и деревянную ложку побольше чайной, но меньше столовой. Она мне очень нравилась. Но кораблики, лодочки, лошадку и пр. у меня отбирал Юра. А человечка и ложку я ему так и не отдала. Я их хранила долго, пока они вдруг куда-то не исчезли. А однажды раненые подарили мне большого, толстого и очень красивого красного короеда. Только запах у него был какой-то не очень приятный. Я его хранила в спичечном коробке. Я очень радовалась всем подаркам, которые для меня делали раненые, и устраивала им маленькие «концерты». Голоса, по-моему, у меня не было, но я старательно выводила: «Наш уголок нам никогда не тесен…», «Мой костер в тумане светит…», «Не покидай меня, голубчик, тоскливо жить мне без тебя…» и т. д. Я перепела им весь мамин репертуар. Особенно они любили «Андрюшу» («Эх, Андрюша, нам ли жить в печали…») и «Чубчик» («Чубчик, чубчик, чубчик кучерявый, развевайся, мой чубчик, по ветру…»). Раненые громко хлопали и кричали: «Еще, еще давай!» А «Катюшу» мы пели все вместе, хором. А однажды я им спела романс, как «Лиловый негр вам подавал манто…». Они стали кричать, почему негр лиловый? Я им объяснила, что его так специально покрасили, чтобы было интересно и красиво. Конечно же, они долго смеялись. Но я тогда совершенно ничего не знала о неграх — кто это такие и что это такое. Я их никогда не видела и ничего, кроме романса, о них не слышала, тем более почему он лиловый. Я даже не задумывалась об этом, ведь я и сама рисовала цветных человечков и зверюшек. Раненые долго смеялись после моего объяснения, и я вместе с ними, так, по сути, и не поняв, почему они так смеются.
Я читала им разные стихи — детсадовские и те, что запомнила с голоса, когда до войны у нас собирались гости и читали много разных стихов. Под тра-ля-ля я перетанцевала раненым все детсадовские танцы, и часто со мной приплясывали и пританцовывали раненые. Я, стриженая, некрасивая худышка, воображала себя настоящей артисткой, и спасибо раненым, что они не разубеждали меня в обратном. Только Юрка сказал, что я просто кривляка. Но я была убеждена, что он мне просто завидует, что меня любят раненые и все мне дарят. Да и доктора говорили, что я настоящее лекарство для раненых.
В госпитале нас с Юрой всегда чем-нибудь кормили. А вообще, я, как «выковырянная», по эвакоудостоверению была прикреплена к столовой при доме Культуры. В столовой меня поражало все: белоснежные скатерти на столах, раздатчицы в белоснежных передничках и наколках в волосах. Там были очень высокие потолки и дурманящие запахи, доносившиеся с кухни. Еще меня поражали огромные окна с белоснежными тюлевыми занавесками и эркер, где всегда было открыто окно и тюлевые занавески колыхались и поднимались от ветра высоко к потолку, как паруса, а за ними голубое-голубое небо и море солнышка. После черной, закопченной, голодной, убийственной блокадной зимы вся эта солнечная столовая с парусами занавесок казалась сказочной и совсем неправдоподобной. Я бы сидела там целыми днями, вдыхая в себя запах кухни. Но надо было быстро есть, так как на наши места приходили другие дети, наверное, тоже «выковырянные» из своих мест. И никто не знал, когда мы все вернемся домой. Мы не знали и того, что нас очень скоро выковыряют и из, Сталинграда и погонит нас война по своим жестоким дорогам дальше и дальше. И что случится с нашими ранеными, к которым я так привязалась, я тоже не знала. Но их места скоро займут другие, которых наш госпиталь будет увозить по Волге в спокойные места, а потом и по Каспию. Мы будем забирать раненых с Кавказского фронта и отвозить в Гурьев. Ничего этого мы тогда не знали. Сидя в сказочной столовой с парусами занавесок, я думала, что в Сталинграде война для нас с мамой закончилась и больше никогда нам не будет страшно, холодно и смертельно голодно и так ужасно темно-претемно, как было в Ленинграде, откуда мы уехали и еле-еле доехали живьем до Сталинграда, до света, до солнышка, до тепла. А еще я уже была не одна. У меня во дворе были подружки, была любимая тетя, вредная, но все же сестра Лилища, брат Юра, который таскал меня всюду за собой, и мои раненые…
Я зажила обычной детской жизнью вместе с двоюродными сестрой Лилей и братом Юрой. Они были старше меня — Лиля на 8 лет, а Юра на 4 года. Со мной возился только Юра. Когда мы еще только приехали к ним, брат сказал, что напоит нас с дороги чаем. Я обрадовалась. Мне очень хотелось горячего, заваренного и главное — сладкого чая. Чем он был заварен, я не знаю, но это был не настоящий чай, и был он совсем не сладкий. Я спросила у Юры, с чем чай-то пить, а он сказал: «С таком», то есть ни с чем. Я сказала, что «с таком» я не хочу. «Тогда пей с языком», — ответил он. Он дал мне тоненький кусочек Хлеба с котлеткой из морковки и посыпал солью. Я поняла, что у них тоже мало еды, и больше не приставала, что хочу сладкого чая.
Жили мы на Тракторном, в верхнем Поселке. Я не понимала, почему он называется поселком. Это был настоящий город, с многоэтажными кирпичными домами. Вечерами мы бегали по улицам и кричали, чтобы все соблюдали светомаскировку. Слухи ходили разные. Видела и слышала, как во дворе выли в голос женщины. Их дети находились за Волгой на дачах и в пионерских лагерях, а к городу приближались немцы. Мы, дети, вместе со старшими азартно красили чердаки «хитрой краской», которая вроде и не горит, а спасает дома от «зажигалок» и от пожара. Было тепло, а я хоть и мерзла все время, но бегала в трусиках — доктор велел. Он сказал, что моему хилому телу надо много солнца. А так как ребра и позвоночник у меня нахально выпирали и за все цеплялись, то кожа на позвоночнике была постоянно содрана до костей и не заживала. Через все чердаки на уровне пояса тянулись какие-то трубы, и, подлезая под ними, я и сдирала кожу на теле. Доктор сердился и говорил, что мне не хватает только еще какого-нибудь заражения, заразы или новой болезни для полного несчастья, что он меня лечит, а я себя калечу, и все идет насмарку. Но все же я потихонечку поправлялась, а потому продолжала лазить по чердакам с другими ребятами. Мы носили воду и песок и загружали ими бочки и ящики для тушения пожаров. Мы укрепляли на щитах противопожарные инструменты — багры, лопаты, топоры, щипцы для захвата «зажигалок». Нам это нравилось, и мы считали, что делаем нужное дело.