Линии судьбы, или Сундучок Милашевича - Марк Харитонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— За Максима...
Ну, конечно, на поминках так не пьют. Не чокаются.
— За именинника.
Отлегло. Вот, значит, что. Немного прояснилось. Но где, однако, застрял сам именинник? На кухне пропал? Пора бы появиться. А спросить было вроде неловко, особенно после этого испуга. Выбираться тесно. Антон пока оглядывался. Какие все интересные лица. Ну, то есть чем интересные? Сразу не скажешь.
Мужчин много бородатых, не то что у нас. Нет, не в этом, конечно, дело. Но что-то в них было, право, особенное, что-то... как бы это сказать... московское, вот именно, отпечаток значительности, интеллигентности, пленившей когда-то провинциала в Максиме Сиверсе. И женщины какие-то такие... И разговор не сразу поймешь.
— ...причина простая. Как вышибли нас татары из колеи, так до сих пор мотает, не можем вправить.
— Ну, знаете! На шестьсот лет предопределение... Нет, чтобы впустить в себя разговор, надо было сперва сравняться с температурой застолья, где на тарелках сигаретный пепел уже припорошил лимонные шкурки и селедочные косточки и ошметки в свекольных потеках, где беспорядок сборной посуды, бутылок и лиц развивал тему длинной, когда-то девственной скатерти, где голоса всплывали поверх белесого дыма, как разрозненные пузыри, лопались, понемногу заполняя теплым шумом внутренность головы..
— ...есть в конце концов исторические случайности, своеволие личностей, вмешательство чуждых сил.
— А вам не кажется, что это вечное вмешательство и своеволие тоже как будто запрограммированы? Самовоспроизводится способ осуществления власти. Помните, как выразился Максим?
— Максим имел в виду другое...
Где же он все-таки? Выйти бы на кухню посмотреть, спросить. А то впечатление, будто собрались без именинника и поминают заочно. Неуютно и непонятно как-то. Антон наскоро взял в рот еще кусок и, дожевывая, стал выбираться из-за стола.
3Аня курила на кухне у окна как человек, давший себе передышку. Еще одна молодая женщина курила за столом, третья мыла у раковины посуду. Увидев смутившегося у двери Лизавина, Аня приветливо поманила его к себе, взяла под руку, но с присутствующими не познакомила, возможно, потому, что надо было договорить.
— ...дело в том, что принимают теперь только пять килограмм. А ему главное табак. Хоть все пять килограмм табаком.
Как изменилась, отметил Антон. Совсем другая женщина. Даже курит. Нет, ну как теперь спросить?..
— Сало надо обязательно. Оно не портится,— сказала сидевшая за столом и посмотрела при этом на Лизавина, как будто спрашивая его авторитетного мужского подтверждения.
— Да, сало не портится,— подтвердил Антон Андреевич. Зачем-то попросил сигарету и прикурил у Ани.
Остальные помолчали, дожидаясь, пока он с этим справится.
— А верно, что к Лифшицу вчера приходили? — спросила, дождавшись, та же из-за стола. Она опять обращалась к Антону — то ли видя, что его приблизила к себе хозяйка, то ли авторитетность его произвела впечатление.
— Не знаю... я не в курсе. Я только приехал в Москву,— пробормотал кандидат наук.
— Говорят, по радио передавали.
— У меня приемника нет. Сломался,— ухватился Лизавин за возможность сказать чистую правду, не роняя себя и одновременно уводя от скользкого, непонятного места в подробности, может быть, излишние.— А чинить отказались. Говорят, таким динозаврам место на свалке, для них и ламп уже не выпускают. А мне жалко...— Надо было как-то остановиться, но он не знал как. К счастью, пришли из комнаты за чашками и чайниками. Судомойка, наспех вытерев руки, пошла хлопотать, сидевшая за столом придушила окурок о пепельницу и тоже последовала за ней. Аня осталась еще на несколько затяжек.
— Вы удивлены? — взглянула она сбоку на Антона.
— Не то чтобы... но как-то...
— Да, столько народу. Я не ожидала. Половину сама вижу впервые. Даже большинство. Пришли с деньгами, сами всего накупили. Некоторые приходили к нам прежде. Максим ведь весь был в отношениях. Для многих столько сделал... видите, как его любят. Но всех я, конечно, знать не могла.
— А... а где он сейчас? — наконец воспользовался удобным поводом поинтересоваться Антон.
— Пока все там же,— сказала она устало и грустно. Затушила окурок, на миг прикрыла глаза — под ними сразу выявились тени, кожа расслабилась морщинками.
— Аня! — позвал кто-то из комнаты.— Аня, на минутку, ты нужна.
— А вам я вправду обрадовалась, — сказала она. — Вы не останетесь немного потом, когда все разойдутся?
— Не знаю... Я как-то...
— Аня! — крикнули еще раз.
— Иду!.. Останьтесь, если можете. Я хотела с вами поговорить... показать кое-что.
4Это решило дело. Признаться, Антон Андреевич уже был не прочь улизнуть. Не потому, что все менее уютно становилось ему от догадок, которых не требовалось и подтверждать, разве что уточнить подробности. Но просто — что было делать среди чужих столичных людей приезжему провинциалу, который к их неведомым делам не имел никакого отношения? В самом же деле, никакого, это он мог и объяснить, и доказать, если потребуется. Он оставался в квартире из интереса главным образом личного. Туалетная бумага, и та оказалась здесь не простая, а иностранная, с изображением почти настоящих стокроновых кредиток — наверное, чтоб люди могли хоть так примерить приятное и лестное чувство презрения к деньгам. Нет, вообще любопытно. Однако позицию себе Антон даже внешне обеспечил посторонне-наблюдательную: за стол, в тесноту, не вернулся (тем более что перекусить успел достаточно), а стал в двери у притолоки, с дистанции как бы обозревая сцену и пытаясь вникнуть опять в смысл растрепанного спора.
— Только не говори мне, что нация есть коллективная личность. Коллективная личность — это ансамбль песни и пляски, в фольклорных костюмах с притопом в общий такт, вот что это такое.
— Но человек не может быть сам по себе. Есть ценности извечные, есть формы общего существования...
Похоже на фантики, с усмешкой подумал вдруг Лизавин. Всюду фантики. Я, кажется, помешаюсь на них: осколок подслушанного разговора, обрывок чьей-то жизни вне контекста — везде преследует, мерещится мне то же чувство. И так ли уж я рвусь соединить? Может, по-настоящему я просто робею, вот как сейчас. Может, каких-то связей, смыслов я просто иногда не хочу допускать в сознание... Рядом, у другой притолоки, пристроился непонятных лет человек с жидкой растительностью на темени, с белесыми висячими усами, в старом свитере и поношенных нерусских джинсах на тощем заду (рублей на полтораста джинсы, прикинул Лизавин, впрочем не считавший себя в таких вещах знатоком).
— Ну да, в комитет комсомола с этим уже не пойдешь, в партком тоже, а прилепиться к чему-то надо.
— Не вижу, над чем тут иронизировать. Мы пережили распад многих привычных форм и ощутили, как нам не хватает чего-то. Возьмите в этом смысле Запад...
— Затшем Запад, затшем форм? — внезапно обратился к Антону тщедушный сосед, причем не только джинсы, но и выговор оказался у него совершенно не русский.— У нас сидит вот здесь в шее: все форм, все организаций, порядок, бизнес.— Чувствовалось, что его давно тянуло вставить слово, но, не будучи здесь своим, он стеснялся недостаточности языка и в Лизавине просто нашел, не выдержав, ближнего слушателя, к которому можно было обращаться вполголоса, в то же время не упуская застольного спора — а такой разговор, такой общество за стол — там я не могу иметь. Только здесь.
— В самом деле? — осторожно сказал Антон.
— О да! О чем ми говорит? За какой партия голосовать, какой демонстрация идти, какой машина купить, куда дешевлей путешествовать. Все деловой практик, политик. У вас даже политик — духовный... как это сказать?... проблем. Практик ви не влиять, это делайт другие. Все становится духовный проблем.
— Мы страна Достоевского,— скромно усмехнулся Антон Андреевич. Впервые он беседовал с иностранцем, и что-то ему в этом не нравилось. Как будто он представлял кого-то и вынужден был принимать комплименты без уверенности, что заслужил их. Даже без уверенности, что это вообще комплименты. Да, он все более чувствовал, что в этом доме лучше быть осторожней.
— ...но согласитесь, наш опыт страдания в самом деле позволяет постичь что-то, другим недоступное,— доносилось из-за стола.
— Что он говорийт? — навострился вместе с Лизавиным иностранец.
— Да примерно о том же, что мы. О Достоевском,— осторожно подыскивал слова Лизавин.— И что у нас проблемы всегда мировые.
— ...как будто эскимосы, или я не знаю кто, терпели меньше нашего. И что им такое открылось?..
— Что он говорийт? — не понял опять собеседник то ли услышанной фразы, то ли Антонова объяснения.
— Ну, я же примерно сказал,— успокоил его Лизавин, как переводчик, уверяющий, будто передает длинную речь своими краткими словами без утраты смысла — хотя на самом деле ему просто стала в тягость эта работа.— Что у нас даже обыденность жизни может означать не то, что у других, перенести в другие измерения. Как выразился один наш провинциальный философ, Милашевич — имя вам ничего не скажет, вы вряд ли слышали, но замечательный, своеобразный ум,— не удержался Антон от возможности познакомить с Симеоном Кондратьевичем европейского представителя: — в провинции быт становится бытием. Именно потому, что он не устроен и в сущности ужасен, из него, глядишь, рождается мечта о мгновенной ослепительной вспышке, которая все изменит и всем осветит путь.