Портрет - Йен Пирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они заплатили страшную цену, черт подери. Когда я прочел, что Джеки вытащили из реки, у меня екнуло сердце. Репортер точно процитировал полицейское заключение. Подрабатывала проституцией, забеременела, в отчаянии покончила с собой. Обычная история. Все как на ладони, никакой загадочности, результаты скачек в Сэндауне в следующем столбце. Возможно даже, что так и было. Откуда мне знать? У меня не было никаких весомых доказательств чего-то другого, кроме воспоминания о том, как сияло ее лицо в свете, падавшем из моего окна. Такая женщина жаждет жить. Будет отчаянно цепляться за жизнь. И жизнь у нее можно вырвать только силой.
Она кричала и вырывалась, Уильям? Ее ногти царапали каменный парапет? Барахталась в воде, прежде чем пойти на дно? Она услышала, как вы крались у нее за спиной в темноте? Скорее всего нет, потому что даже Джеки могла бы одолеть вас в честной схватке. Ну а вы? Колотилось ли ваше бедное слабое сердце, грозя сорваться с причала, пока вы сталкивали ее?
Поспешили ли вы прочь, прикрывая лицо полой плаща? Или вы остались последить, удостовериться, что она утонула и не всплывет на поверхность? Я даже не спрашиваю, грызло ли вас раскаяние или ощущение вины. Я слишком хорошо вас знаю.
Вы решили, что это необходимо. И это было сделано. Она была покарана за свою наглость. Никакого значения она не имела. Как и все люди, ведь так?
Еще стаканчик вина, но не больше. Я не хочу, чтобы вы взяли и заснули, а это легко может случиться, если перебрать. Обманчивый напиток, куда крепче, чем кажется, когда вы его пьете.
Нельзя отправить человека на виселицу из-за откинутой головы в солнечных лучах. И тем более когда отчаянно убеждаешь себя, что это не может быть правдой, когда лихорадочно перебираешь воспоминания, реорганизуя свое прошлое, лишь бы убедить себя, что друг на такое не способен. Ну, предположим, я пошел бы в полицию. Они навели бы справки и пришли бы к выводу, что такая версия ничем не подтверждается. Но вы бы про это услышали и поняли бы, от кого она исходила. И я снова промолчал, а неделю спустя вы перешли к тому, чтобы оградить себя от того, что могла бы сказать о вас Эвелин, или знать, или подозревать. Это было бы также заранее обезврежено.
«Глупая, озлобленная женщина. Просто пытается отомстить мне за мою статью. Не обращай внимания на визг обманутой в своих ожиданиях посредственности, моя дорогая. Полусырые мазилки, убежденные, будто они — очередные Моне, исходят яростью, когда я указываю, как бездарны они на самом деле. Словно моя вина, что она не может быть художницей. Хотя, мне кажется, она могла бы придумать что-нибудь менее банальное…»
Едва я прочел вашу статью, как отправился в мастерскую Эвелин, посмотреть, как она держится. Я не представлял, в каком она может быть состоянии. Я видел ее неделю назад, когда нашли Джеки, и она казалась достаточно спокойной, во всяком случае — внешне. Годы респектабельного воспитания теперь дали о себе знать. Она крайне расстроена, сказала она ровным голосом. Затем вежливо, но холодно попросила меня уйти. Ее выставка открывалась на следующий день, и ей еще многим надо было заняться. Тем не менее отсутствие тепла показалось мне странным. Я приписал его озабоченности.
И в конце-то концов, почему она должна была испытывать что-то большее, чем обычные сожаления? Джеки же была просто натурщицей, пусть и высоко ценимой. Ну, подруга, может быть. Однако какая подлинная дружба могла существовать между ними, такими разными по мировоззрению, воспитанию, темпераменту и вкусам? А перед открытием своей выставки очень многие бывают всецело поглощены заботами. Я перестал думать об этом, точно так же, как я пытался не думать о Джеки.
Ну и насколько мне было известно, она могла даже вообще еще не видеть вашей статьи, не знать, что ее написали вы. Она не тратила время на чтение газет, а многие художники принципиально не берут их в руки, пока их выставка не закроется, и еще долгое время потом. Конечно, я догадывался, что она будет очень расстроена, если все-таки ее прочла. А кто не расстроился бы? Жутко, когда с тобой публично расправляются так зверски. Ну да вы этого не знаете, вы только устраивали такие расправы, но на себе их не испытывали. Полагаю, интересно проследить, как реагирует сознание. Не можешь поверить, затем возникает нарастающее желание отвернуться, но, конечно, верх берет ощущение необходимости дочитать до конца. Борьба, чтобы оставаться непричастным, равнодушным, медленное осознание, что эти уловки не спасают. Нарастающая паника, слова клубятся над тобой, метафора за метафорой, оскорбление за оскорблением. Жуткий страх, что читаешь правду, а не просто высказывания всего лишь предубежденного, злобствующего человека. То, как приходят слова, когда ты мысленно отвечаешь на обвинения — слова, которых никто никогда не услышит, — ведь ты знаешь, что возражения невозможны: критику никогда не приходится отвечать за себя. Так не делается.
А потом — ненависть. Слепое, но абсолютно беспомощное отвращение к человеку, который совершил это с такой холодностью. К тому, как тупость представляется прозрением, глупость — умом, а жестокость — мимолетным развлечением для читателей. Осознаешь, что статья писалась с наслаждением, и представляешь себе самодовольную ухмылку, когда была поставлена последняя точка.
И, наконец, убеждение, когда внезапно рушатся все-все твои самооправдания и уверенность в себе — убеждение, что эти слова глаголят истину, что тебя показали, каков ты на самом деле: ведь эти слова — вот они, напечатаны типографским шрифтом на газетной странице. Сокрушающая убежденность, что читаемое тобой — высшая инстанция, которая гасит твою веру в себя, и что автор видит тебя насквозь и показал, какое ты в действительности ничтожество. И пытка длится и длится. Быстро и легко от них не избавиться, как бы вы ни были сильны. Они грызут и точат вас, эти слова, приводят на грань безумия, потому что вам не удается стереть их в памяти. Куда бы вы ни пошли, вы слышите, как они отдаются в вашем сознании. Только самые эгоистичные, самые циничные способны противостоять их силе. Вот вы, без сомнения, смогли бы. А я не смог бы, вот почему я так долго пресмыкался перед людьми вроде вас и уехал сюда, когда решил покончить с этим.
А, друг мой! Вот еще одно — еще и еще одно — переживание, которого вы не изведали в вашей жизни, — осознания, что кто-то хочет причинить вам зло и успешно осуществляет это, не встретив ни малейшего сопротивления. Огромная прореха в вашем существовании.
То есть я отдавал себе отчет, что она вполне может быть расстроена, но я полагал, что бешенство послужит ей опорой, особенно если она определит, кто автор. Она, как вы всегда догадывались, была очень высокого мнения о себе. Странно, как величайшая надменность может скрываться в самых робких существах. Кроме того, вы ей не нравились, хотя вежливость мешала ей сказать это вслух. Ее мнение пряталось в тени, которая однажды скользнула в ее взгляде при упоминании вашего имени.
Мне потребовался примерно час, чтобы добраться до Клэпема, насколько помню, и еще я помню, как все больше нарастала моя злость, пока я шел, потому что моросил знобкий дождь. Злость на вас за то, что вы сделали, злость на вероятные страдания Эвелин и злость на самого себя, на то, что я не могу броситься поддержать горячо любимую коллегу и друга, не думая о самом себе. Я не только рисовал в воображении, как предложу помощь и утешение, но и испытывал злость из-за моего испорченного рабочего дня. Какое бездушие, верно? Правда, самое главное, и я не могу претендовать на благородство, которого не ощущал. Я был поглощен полотном, которое старался закончить для Новоанглийской выставки, моим портретом этой Вулф, которым гордился. Настоящий, отлично воплотивший присущую ей странную смесь неудовлетворенности и самодовольства, и она уже дала ясно понять, что он ей не нравится. Разумеется, она ничего не сказала — это подпортило бы ее внутреннюю похвальбу, что она выше подобной тщеславной суетности, однако я забрался под ее броню и немножечко терзал, показывая ей то, чего она никогда не увидела бы в зеркале.
Однако это все еще не воплотилось как надо, и я мучился всю неделю и чуть было не отложил Эвелин на день, чтобы еще помучиться. В конце концов мое понятие о рыцарственности взяло верх, и на Вестминстерском мосту я не повернул назад и не поспешил к моему мольберту. Этот портрет я, собственно говоря, так и не закончил, и он был среди тех полотен, которые я выбросил перед отъездом. Но мои мысли оставались в мастерской вместе с моими кистями, и все время, пока я шагал в Клэпем, я думал о портрете, думал о нем, когда звонил в дверь и обменивался приветствиями с квартирной хозяйкой, и все еще думал о нем, пока поднимался на цыпочках по лестнице и открывал дверь.
И все еще думал о нем, пока стоял в дверях и смотрел на труп Эвелин, свисающий с большого чугунного крюка в центре комнаты. Я испытывал злость, только позже я попытался вызвать ощущение душевной муки, но оно ничуть не затушевало злости. Женщина, та, кого я любил, была мертва, а я был зол, что теперь уж никак не смогу завершить портрет вовремя. Вот такие моменты, думаю я, выявляют подлинного человека, инстинктивная реакция перед тем, как привитое искусственно поведение успеет настроиться на ситуацию. Вы на миг успеваете увидеть то, что прячется под корректными откликами, и я в тот момент увидел монументальный эгоизм.