Сад чародея - Геза Чат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С писательством все вышло гладко. Золтан Ревффи, мой учитель литературы, первым открыл мой талант. Тогда же — в возрасте четырнадцати лет — я впервые предстал перед читателями газеты «Бачкаи Хирлап» в качестве музыкального критика.
Тем не менее, до семнадцати лет я писал мало. В восьмом классе гимназии я отослал одну свою новеллу Шандору Броди, который тогда возглавлял журнал «Йовендё». Называлась новелла «Печка». Броди ответил мне, просил прислать другие тексты и писал, что ждет от меня «хороших, даже отличных» рассказов. Именно тогда я всерьез занялся литературой. Времени на это у меня особенно не оставалось. Сначала выпускные экзамены, затем — медицинский факультет. Полтора года я жил одной только анатомией и физиологией. Однако, в один прекрасный день я решил-таки постучаться в дверь еженедельника «Будапешти Напло». На тот момент это издание было боевым галеоном, флагманом, лихой квадригой молодой венгерской литературы. Именно здесь, под редакцией Йожефа Веси и Эде Кабоша обрели свою истинную форму тексты Эндре Ади, Лайоша Биро, Дежё Костолани, Меньхерта Леньдела. Веси и Кабош, словно лучшие, неутомимые тренеры руководили командой победителей с железными мускулами. Понятно, почему я, как писатель ищущий новых путей и не боящийся ничего нового, хотел попасть сюда и только сюда. И меня приняли в круг блестящих атлетов. Спустя пару месяцев я уже вел воскресную колонку. Работал я, естественно, с большим энтузиазмом и усердием. И, хотя медицинские занятия занимали весь день, я все равно находил время по вечерам выполнять обязанности музыкального обозревателя «Будапешти Напло». В течение года передо мной открыли двери практически все столичные газеты и еженедельники.
С момента основания «Нюгата» я стал сотрудником журнала. Для него я написал небольшую работу, которая принесла мне самый большой на данный момент успех — текст о Пуччини (теперь он вышел еще и на немецком). В том же году увидел свет и мой первый сборник рассказов «Сад чародея». Примерно через год последовали «Послеполуденный сон», «Пряничник Шмит», «Музыканты». В 1911 г. театр Мадьяр Синхаз поставил две мои пьесы: трагикомедию в двух действиях «Яника» и одноактную музыкальную пьесу «Пепельная среда». С тех пор я написал еще одну драму, сейчас у меня в работе одна комедия и два романа.
Когда будут готовы — не знаю. Может, и года не хватит.
ДЕТСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯМатушку я потерял рано. Она еще в девичестве страдала от сердечной недостаточности (недостаточности сердечного клапана), зимы она, по большей части, проводила в постели. Иногда вставала, даже надолго, хорошо выглядела — в такие периоды она счастливо наслаждалась относительно хорошим самочувствием. Врачебные предписания были у нас в доме постоянным и обновляющимся мотивом. В полдень отец отмерял и давал матери дозу строфанта. В момент моего рождения матушка заболела плевритом. Потому я и родился семимесячным, и выкармливала меня кормилица. Матушку отправили в Глайхенберг, где она вылечилась. При простукивании выяснилось, что плеврит серозный. В те времена полагали, будто это образование не имеет туберкулезной природы. Так случилось, что домашний врач не запретил матушке иметь еще детей, и после меня родились еще мальчик и две девочки. Из них второго мальчика мать кормила сама, и все признавали, что никогда он не была такой сильной, бодрой и жизнерадостной, как в ту пору.
Зимой 1895 г. матушка заболела воспалением легких; слабое сердце не дало ей побороть болезнь, и на девятый день бедняжка умерла. Вечером перед смертью она призвала всех нас к своей постели и из последних сил, страстно, дважды (!) всех нас расцеловала. Помню, я был совершенно равнодушен, не понимал, что происходит; не только ребенок, но и абсолютно здоровый человек вообще не может прочувствовать, что ощущает больной и умирающий, его ужасное состояние, и потому не в силах проявить истинное сочувствие.
После смерти матушки мы с отцом на протяжении полугода чуть ли не каждый день ходили на кладбище к ее могиле. Там отец снимал шляпу и долго молча смотрел на могильный холм, а мы стояли рядом и смотрели на него. Иногда отец плакал — в такие минуты и нас захватывал магнетический поток горя, который изливался из отца, и мы тоже плакали.
Я рос вполне здоровым ребенком. Помню, где-то месяцев за девять до смерти матери у меня на шее распухла железа — величиной с орех, — но как только ее решили прооперировать, опухоль исчезла, рассосалась за лето. Мальчик я был ловкий, все схватывал на лету, но когда много бегал, кололо в боку, и тогда я, схватившись за бок, замедлял бег. Бегать я очень любил — для меня это был естественный способ передвижения. Я был чувствителен к углекислому газу. Хорошо помню, как в начальной школе во время последнего получаса перед окончанием занятий, я очень плохо себя чувствовал, ужом вертелся на стуле от нетерпения. Это было даже не болезненное ощущение, а просто невротическая реакция, зато беспокойство, которое имело обыкновение посещать меня ближе к вечеру и регулярно достигало кульминации в 6 часов, было отчетливо зловещим и ни на что не похожим. (Это был первый симптом моего заболевания — псевдолейкемии, или лимфосаркомы, — проклятого наследства, доставшегося мне от деда). Вспоминаю я об этом потому, что у меня вошло в суеверную привычку дожидаться шести часов вечера под большими настенными часами: как только часы били шесть, это означало, что нехороший, неприятный промежуток времени для меня закончился.
[…] — В четырнадцать я заболел скарлатиной, но перенес болезнь относительно легко и никогда не забуду, с каким счастливым и прекрасным чувством я провел три недели дома в обществе отца, занимаясь чтением, писанием дневника и игрой на рояле. В те времена я был совершенно религиозен. С большим напряжением я исповедовался и принимал причастие вместе с одноклассниками, но обращался к Богу радостно, с мальчишеской любовью, точно к деду — могущественному настолько, чтобы быть отцом и моему отцу, приказывать ему и распоряжаться им. До выпускных экзаменов никаких других болезней у меня не было, только пару раз воспалялось горло, но добродушный, голубоглазый и седобородый домашний доктор вылечивал ее микстурой ипекакуаны [рвотного корня] с анисовым запахом и хлористым полосканием. В пятом классе гимназии я начал чувствовать, что обленился и не испытываю больше радости от физических упражнений. В футбол я еще заставлял себя играть, но настоящей спортивной ловкости достичь не сумел. Очень любил ездить на велосипеде, но сильно раздражался, что не могу ехать быстро и долго. Во время экзаменов пару раз кашлял кровью, но наш доктор, к которому я незамедлительно обращался, всегда успокаивал меня и, после основательного обследования, заявил, что туберкулеза у меня нет. Чахотки я боялся очень. Тем более, что один из младших братьев моей мачехи от нее страдал. […]
Отрывки из дневников 1912–1916 гг.
ЗАПИСИ, СДЕЛАННЫЕ ЛЕТОМ 1912 Г.Пугает и подавляет мысль о том, что мне больше не хочется писать. С тех пор, как я начал подробно заниматься анализом и каждый раз детально разбираю происходящее в моем бессознательном, мне больше не нужно писать. Однако анализ приносит лишь страдания, горькое знание жизни и разочарование. Писательство же дарит восторг и заработок. Но не получается! Продвигается тяжело, с затруднениями. Рождается мысль, и ее тут же, в зародыше убивает критика. А самые глубокие нерешенные внутренние проблемы не могу перенести на бумагу. Останавливает чувство, будто другие смогут так же безошибочно их интерпретировать, как я, психоаналитик, делаю это с текстами других писателей. И все равно, безжалостно принуждаю себя писать. Я должен писать. Если писательство и не будет больше для меня образом жизни, пусть будет хотя бы игрой. Мне нужно играть — пусть и не для развлечения, ведь только литература дает шанс когда-нибудь заработать много денег.
Что ж, вот оно лето 1912 г.
[…] Прохладным, ветреным весенним днем приехали в Штубню. Большой ресторан выкрашен неприятно, мы замерзли, чувствовали себя чужими. Я волновался из-за каждого движения, хотел придумать способ, с помощью которого можно было бы легче и успешнее всего всех завоевать.
Снова я был без гроша в кармане!
*В этом состоянии меня преследовали тягостные, тревожные чувства, которые я пытался скрыть, ведя себя уверенно и, в то же время, скромно.
После обеда обычно сидел у себя в кабинете, писал письма или занимался обустройством комнаты. Потом ходил в купальни. Как правило, заставал там Дежё — его как следует массировал работник купальни, а он взвизгивал и хихикал под его руками.
Этот работник был первый, кто своим поведением предупредил меня, что надо за собой следить.
Когда я приезжал сюда на пару дней из Будапешта с визитом, естественно, обращался с ним любезно, по-дружески протягивал руку, чтобы поздороваться, и старался всячески шармировать. Теперь же, когда я приехал сюда на постоянную работу, он уже смеясь вышел ко мне и сам, первым протянул руку. Такие вещи, о которых человек заранее никогда не думает, теперь заставили меня призадуматься. В принципе, я всегда презирал этого человека, ведь он хочет вызвать уважение не за счет своего интеллектуального преимущества, но высокомерным, наглым или уклончивым поведением. И теперь мне тоже придется принимать его всерьез, чтобы пользоваться всеми этими дурацкими условностями, — как я уже понял, они способны регулировать контакты между людьми.